ГОСУДАРСТВЕННАЯ БЕЗОПАСНОСТЬ

ГОСУДАРСТВЕННАЯ БЕЗОПАСНОСТЬ

роман

В степном поселке на окраине Советской империи погибает молодая девушка. Смерть выглядит как несчастный случай до тех пор, пока не находятся еще жертвы неизвестного убийцы. К расследованию подключается всевидящее око государства — местное управление комитета госбезопасности, преследующее собственные цели…
Роман написан в жанре психологического триллера, где его главный герой в силу вынужденных обстоятельств поднимается до уровня осмысления метафизики бытия.

роман государственная безопасность



1

Урмас стоял на крыльце поссовета в бесполезной тени карагачей и терпеливо ждал, пока его не позовут. Над Тар-тарами солнце, казалось, проходило наиболее низко, и от нестерпимого жара самый воздух был сух и горек.

Заявление на выписку покрывалось пятнами от потных пальцев, но в приемную заходить не хотелось - из открытых и подпертых шваброй дверей несло легким тошнотным запахом отсыревших за весну стен и половиц.

- Эй, парень! - окликнули его из низкого оконца.

Урмас вошел в полутемную комнату секретаря. Занавески истерто-розового цвета, неразборчивые портреты и плакаты на стенах... на сейфе стеклянный кувшин с мутной коричневой водой, в которой плавал обезображенный смертью цветок.

Секретарь сидела за узким, как операционная кушетка, столом.

- Что у тебя?

- Выписаться надо, - подал он заявление.

- Кому надо? Мне? - взяла бумагу, прочитала, вытащила из сейфа картотеку.

- И куда ты собрался?

- Домой.

- Так, ты у нас молодой специалист. По направлению. Нет, выписать не могу.

- Почему?

- Пусть на заявлении директор школы распишется, что не возражает.

- Но по закону его подпись не нужна, - заволновался Урмас, сознавая, что спорить с ней бесполезно, во-первых; во-вторых, директор скоро не распишется, если вообще распишется...

- По какому закону? - подозрительно спросила она.

- По союзному...

- Вот езжай в свой Союз и выписывайся, - отрезала она и повернулась к окну - волоча за собой клубы желтой пыли, к поссовету подъехал остроносый "пазик". Заскрипел, застучал двигателем и смолк.

Секретарь проворно вскочила и, забыв о нагловатом просителе, побежала на выход. Урмас вздохнул, поднялся. Зайти в школу требовалось и потому, что там лежал его диплом.

Из автобуса выбрались двое милицейских и седенький, перепачканный глиной фельдшер. В салоне сидели рослые улыбающиеся девицы.

Фельдшер кричал им:

- Оставайтесь, дивчата, женихов у нас море!

- Таких, как ты, что ли? - с хохотом отзывались те.

- Нашли? - спрашивала секретарь милицейских.

- Да, - лаконично ответил один, полный флегматичный казах. Урмас знал его - участковый Казарбаев.

- На дамбе?

- Под дамбой.

Второй милицейский, русский капитан с белыми, точно у проваренной рыбы, глазами, приказал водителю:

- Давай, Абишь, на Целинную сходи за родителями. Протокол опознания надо составить. А ты, Серафимовна, не суетись, проводи-ка лучше девчонок в столовую...

- Ладно, Евгений Михайлович, я только одним глазком...

Урмас, сам не зная почему, остановился у раскрытой двери "пазика" и неотрывно смотрел на кусок темно-зеленой клеенки, видневшийся сквозь мельтешение загорелых исцарапанных ног выпрыгивающих девиц.

- У-у, бабоньки мои! - восклицал фельдшер. - Красавицы, комсомолки, аквалангистки...

В автобусе Серафимовна запричитала:

- Батюшки! Это кто ж такой гад отыскался? У нее же пол-лица съехало...

Урмаса крепко схватили за локоть. Он дернулся от неожиданности и обернулся. Держал его капитан.

- Вы кто такой?

- Савойский. Урмас.

- Помню, - медленно произнес капитан, хотя по его глазам нельзя было вывести, чего он помнит, чего нет. - Учитель, да?

- Я недолго работал...

- В вашем классе Гамлетдинова училась?

- Галинка? - Урмас с ужасом посмотрел на автобус и торопливо сказал: - Я этот класс всего два дня вел.

- Он вам нужен, Евгений Михайлович? - вмешалась секретарь.

Капитан ей не ответил.

- Значит, так, учитель, зайди сегодня в РОВД после обеда в двенадцатый кабинет.

- Он седня выписаться хотел, - не утерпела Серафимовна.

- Понял?

- Да, конечно, - испуганно ответил Урмас, стараясь не смотреть на автобус. - Обязательно...

И следом за аквалангистками пошел к центру поселка. Не выдержал, оглянулся. Оба милицейских с отрешенностью смотрели на него...

Центр Тар-тар находился недалеко от своих окраин. Посередине асфальтовой площадки с роскошного гранитного постамента дешевенький гипсовый Ильич указывал рукой на два бело-кирпичных двухэтажных здания - райкома и райисполкома. За ними красноизвестковый барак почты со вдрызг разбитой входной дверью; а далее... а далее совсем ничего - одна степь с пылевыми облаками от машин и раскаленным, дрожащим небом, в которое, как две швейные иголки, упирались блестящие рельсовые пути...

В правую сторону от Урмаса находилась типовая школа, окруженная кое-где орнаментной оградой из бетона. На участке белеющие прутики тополей весеннего посада, ржавые футбольные ворота... А дальше опять ничего, кроме знойного дрожания воздуха и степи - на тысячи непреодолимых километров. Налево гляделось веселей: два-три магазинчика, за которыми железная дорога с крошечной, как трансформаторная будка, станцией и пяти-корпусный элеватор стодвадцатипятиметровой высоты. Под вечер в тени его упрятывался весь Тар-тар с его четырьмя параллельными улицами и двумя тысячами жителей...

В школу Урмас идти не хотел. До сих пор не верилось, что он - педагог. Чушь! Бредовое стечение обстоятельств. Окончив Ураль­ский политехнический, он не успел подсуетиться с открепляющими справками и загремел аж в Тургайские степи. Не удержался и в областном центре - его перебросили в Тар-тары, но и в районном управлении "Казсельхозтехника" места не нашлось. Ехать в совхоз - в районе их девять - отказался категорически, пригрозив даже голодовкой. Тогда временно, до вакансии, его пристроили в школу преподавателем начальной военной подготовки.

- Бросьте! - рассмеялся он в ответ на это предложение директора школы. - Я и автомата в руке сроду не держал.

- Не может быть, - опешил директор. - Все держали автомат.

- Перед вами исключение, - сообщил Урмас, располагаясь в необыкновенно мягком кресле. Помнится, он даже ногу за ногу заложил. Как раз вошла завуч и едва челюсть из расхлопнутого рта не потеряла, увидев его в такой позе. Если б тогда знать, что кресло это предназначалось единственно для начальствующих гостей и никто, включая самого директора, не смел в нем сиживать. Савойского, однако, уверили в том, что учить военному делу он будет десятиклассников всего пару недель, оставшихся до выпускных экзаменов.

- Годится, - снисходительно согласился он.

Пару недель! Урмаса и через неделю здесь не будет, поскольку должна пройти одна комбинация...

До встречи в РОВД оставалось полтора часа, и он подумал, что неплохо бы пообедать.

Михаилу Барыкину, корреспонденту районной газеты "Красный колос", в девять ноль-ноль позвонили из райисполкома и попросили зайти в комнату для приезжих. Вероятно, он сильно побледнел или как-то нехорошо изменился в лице, поскольку сидящая напротив Гуля Ибрагимова, тоже корреспондент, спросила участливо:

- Плохие новости?

- Нет-нет, с чего ты взяла? - перепугался он. Хотя ему через полгода исполнялись все двадцать лет, лицом, надо откровенно признать, владел хуже некуда.

Миша с минуту тщательно изучал свой материал (написанный еще вчера и вчера же вычитанный), затем ненатурально потянулся и громко сообщил:

- Схожу-ка я в книжный.

- Будет что интересное, возьми на меня, - отозвалась Гуля.

- Ладно.

Он вышел из редакции - плохо беленого барака, стоящего за спиной поссовета, зашел для маскировки в сортир, дощатую двойную будку с вырезанными в дверцах огромными буквами М и Ж, выскочил оттуда, преследуемый роем липких сине-желтых мух...

"Ох, ну я и сглупил! - переживал Миша. - Завоз в книжный буквально вчера был..."

Время от времени незаметно оглядываясь, то есть, приседая, якобы поправить шнурочный узел, Миша направился в сторону магазинов, зашел в пару из них, чтобы отметиться перед продавцами и, убедившись, что запутал возможных преследователей, неспешным прогулочным шагом пошел в райисполком. Потом спохватился, что медленный шаг в деловые утренние часы как раз и вызовет подозрения, перешел на бодрую рысь.

В вестибюле, к его огромному облегчению, никто из знакомых не встретился. Он прошел по коридору первого этажа с видом случайно попавшего сюда человека, оглянулся и быстро постучал в крайнюю налево дверь. Та мгновенно отворилась и так же мгновенно закрылась за ним.

- Добрый день! - поздоровался с Мишей незнакомый ему улыбчивый молодой человек, крутоплечий, в белой рубашке с коротким рукавом.

- Здравствуйте, - шепотом ответил Миша.

- Вы, наверное, догадались, откуда я и почему такая конфиденциальность?

- Конечно. Мне же сказали в приемной, что мне позвонят и со мной встретятся...

- Тогда будем знакомы.

Молодой человек вынул толстую бордовую книжицу и, раскрыв её, приблизил к лицу Барыкина. Но Миша от непреходящего волнения не смог не то что буквы разобрать - фотографию толком не разглядел...

- Старший лейтенант УКГБ СССР по Тургайской области Сергей Николаевич Меньшиков.

- Угу, - кивнул Миша, забыв представиться в ответ. Но этого и не потребовалось. Номер был двухместным. На одной кровати лежал пухлый заношенный портфель Сергея Николаевича, на другую он сел сам, предложив кресло Барыкину.

- Хочу тебя поздравить, Михаил, - торжественно начал лейтенант. - Информация о способах хищения зерна на вашем элеваторе, которую ты доставил к нам в приемную, обладает исключительной ценностью.

- Лишь бы помогло, - загорячился юный корреспондент. - При уборке урожая путем обвеса, снижения качества, сортности зерна каждую машину обкрадывают на триста - пятьсот килограммов... Потом этим зерном покрывают свою бесхозяйственность, пускают на взятки нужным людям...

- Могу заверить, - мягко перебил Сергей Николаевич, - твоя информация проанализирована, отправлена на Верх, и выводы по ней сделают уже в масштабе всей республики.

- Большое спасибо! - с жаром воскликнул Миша. - Ведь мы у врагов закупаем сорок миллионов тонн зерна! Когда сами...

Меньшиков снова, очень деликатно, перебил:

- Если бы каждый советский человек помогал нам, как ты, то мы жили бы намного богаче. Понимаешь?

- О нашей несознательности можно тома наговорить, - с неподдельной горечью сказал корреспондент. - Приедешь в совхоз, а люди от блокнота, словно от ножа бегут...

- Мы, - Сергей Николаевич встал, поднялся и Миша, побледнев от дыхания Великих перемен, - то есть Комитет государственной безопасности Советского Союза, предлагаем тебе подумать о совместной работе...

- Что я могу? В чем работать?

- По всем вопросам, которыми занимается советская контрразведка, - просто сказал Сергей Николаевич и сел. Опустился в кресло и Миша.

- Но вы же шпионов ловите? - робко спросил Барыкин. - У меня нет специального образования...

- У тебя несколько туманное представление, чем занимается современная разведка, - без малейшей укоризны в голосе сказал лейтенант. - Сейчас очень внимательно послушай. Никаких записей. Только запоминай...

В столовой было нечем дышать. Мокрые, как из парной, толстогубые раздатчицы двигали гигантские кастрюли с супом - в янтарных жировых лужицах плавали мертвые мухи; другие серые разбойницы облепляли тюль на окнах, ржавые лопасти неработающих вентиляторов...

Урмас взял стакан яблочного компота, салат из квашеной капусты и сел рядом со сдвинутыми столами - за ними шумно обедали аквалангистки. Они то говорили о некоем Арслане, который вряд ли заплатит обещанные полста рублей за эту командировку, то со смешками переругивались...

- Что ж ты, Валька, мертвяка не подстраховала? У меня едва сердце не оборвалось, когда он вырвался у тебя... Ума нет, считай - калека!

- Тебе что! Ей, бедолаге, пол-лица кормой отхватило...

- Зачем ей лицо? - лениво парировала Валька, подвижная, как мяч, толстушка. - Родичи в морге на лапу дадут, еще лучше сделают...

Урмас отодвинул салат, чрезмерно политый подсолнечным маслом, подумал, отпил теплой, еле пахнущей яблоком, воды, встал и пошел к выходу.

- Тише болтай! - услышал вслед громкий шепот. - Человеку аппетит испортила...

- Значит, есть не хотел, - беззастенчиво ответили шепоту.

На улице Урмасу показалось прохладнее, хотя в это время светило своим раскаленным брюхом почти ложилось на Тар-тары...

Он пересек центр, с содроганием посмотрев на беззащитную гипсовую темень Ленина, прошел между зданиями КПСС и Советской власти, обогнул терриконовую вышку золы у котельной и побрел к РОВД по изрытому весенними колеями пустырю, на котором тлел грудами мусор и режуще блестели битые стекла...

В милиции, за плексигласовой перегородкой, сидел дежурный, пожилой лейтенант в синей застиранной рубашке с погонами.

- Чего надо? - хмуро спросил он.

- Меня в двенадцатый кабинет вызвали...

- Фамилия?

- Савойский.

- Ну, иди, Савойский, раз вызвали... Второй этаж направо.

Нужный кабинет с табличкой "Зам. начальника РОВД" оказался запертым. Да и на всем этаже никого.

Урмас походил, рассматривая стенды и плакаты на стенах. Остановился возле одного - на атеистическую тему. С плохих черно-белых фоторепродукций глядели длиннобородые старики с сумрачными глазами, и рядом - заплаканные дети. В статье под ними Урмас прочитал, что эти преступные старики являлись главарями христианских сект и пытались сжечь заплаканных детей в обрядовых целях. В заключительном абзаце приводились статьи УК за вовлечение несовершеннолетних в религиозную деятельность.

Его вдруг окликнул тихий девичий голос:

- Урмас Оттович, у вас нет с собой сигареты?

Он тут же обернулся, но во всем коридоре по-прежнему никого не было. Подождал в недоумении, и ему показалось, что за одной из дверей кто-то стоит настороженно, переминаясь с ноги на ногу...

Подошел, открыл эту дверь - за ней тесный туалет, и из бывшей там проволочной корзины для мусора выскочила рыжая голохвостая тварь...

Урмас моментально отскочил - крыс он боялся до смерти...

"От жары не то еще почудится", - подумал, успокаиваясь...

Появились какие-то люди, застрекотала машинка в приемной начальника РОВД, пришел и вызвавший его капитан. Был он сейчас в штатском, но выглядел ненамного веселей.

"Евгений Михайлович" - вспомнил Урмас.

Спустя полчаса его пригласили. Капитан записал в протокол допроса анкетные данные и спросил:

- Когда вы в последний раз видели Гамлетдинову?

Спросил и, неотрывно и, не моргая, уставился на Урмаса.

- Сегодня какое число, Евгений Михайлович?

- Называйте меня - гражданин следователь, - сказал капитан. - Сегодня десятое июля.

- Уволился я восьмого... Шестого, последний раз я видел её шестого июля.

- При каких обстоятельствах?

- Понимаю... Меня поставили классным руководителем над 10 "б". Зря поставили... Я только второго был принят на работу, и то - временно. Я не знаю, зачем Аманжолов, директор, так распорядился... Я предупреждал, что сюда ненадолго, у меня мама болеет, и вот-вот могут по справке отозвать...

- Короче.

- Меня представили классу. На Галю, то есть Гамлетдинову, я сразу обратил внимание, на неё нельзя не обратить внимания, очень незаурядная девушка... Знаете, красота - тоже талант, усилие... Многие бывают привлекательны, но как бывает привлекателен дом, у которого лишь фасад отреставрирован, а внутри все заброшено... Галя красива именно своим душевным движением. Её красота - в улыбке, в прищуре глаз, в привычке смеяться...

- Еще короче.

- Да, конечно... Шестого числа на большой перемене в учительскую пришла техничка и сказала, что в девичьем туалете старшеклассницы курят, ругаются... Аманжолов послал завуча, Алевтину Федоровну, меня, еще одну преподавательницу, не помню, как её звать, это, наверное, легко установить... Нет, я в туалет сам не заходил вначале. Женщины их выгнали всех, переписали... потом Алевтина Федоровна сказала, что Гамлетдинова демонстративно не выходит, манкирует... и ты, мол, как классный, поговори с ней. Ну, я зашел. Она сидит на подоконнике, ногу на ногу закинула, как в журнале, и губы красит. Молчит и поглядывает, что я буду делать... Потом она сказала... она сказала... - холодея, повторил Урмас. Он вспомнил, что ему сказала Галинка. Она спросила: "Урмас Оттович, у вас нет с собой сигареты?"

- Дальше, - приказал капитан.

За все время он не переменял позы, не отводил от Урмаса своих бесчувственных глаз, не выказал ни интереса, ни равнодушия. И записывал мало, лишь делал пометки.

- Ну, она послушалась и вышла. Все. Больше я её не видел, потому что в этот же день пришла телеграмма о болезни матери, и я стал увольняться. А секретарь поссовета требует, чтобы на заявлении о выписке расписался сам Аманжолов. А он меня увольнять не хочет, говорит, отпуск дам до сентября, а там возвращайся... Разве это по закону?..

- Где живешь?

- Элеваторная, дом двенадцать. Мне хозяйка, Лайкова, комнату сдала...

- По вечерам с Гамлетдиновой встречался?

- Как я мог? Вы что? Я видел Галю всего два раза... когда урок вел, и вот второй раз...

Евгений Михайлович продолжал смотреть на Урмаса, но вопросов больше не задавал. Молчание между ними повисло на несколько минут. Затем он долго заполнял какие-то бланки и три из них дал Урмасу.

- Почему так много?

- Протокол. Внизу распишись: "С моих слов записано верно". А это подписка о невыезде. Поставь подпись. И завтра к двум ко мне - вот повестка. Теперь свободен...

"Свободен", - подавленно повторял Урмас всю обратную дорогу.

Дом его хозяйки, саманный, давно не беленный, крытый ржавыми железными листами, с окнами у самой земли, находился непо­далеку от поссовета. Двор, как и почти все дворы Тар-тар, где не проживали украинцы или немцы, выжжен солнцем до черноты и завален хламьем. Лишь колодец - а колодцы представляли собой врытые в глину емкости - накрыт новой клеенкой. Еще рос во дворе невысокий тополь с оголенным белым верхом.

Урмас постоял у двери - в сенях мерно гудели мухи, и, казалось, там скорбно переговаривались неведомые существа. Отомкнул замок, прошел в свою скудно обставленную комнату: никелированная панцирная кровать с высокими спинками, буфет под невысокий потолок - был он настолько покрыт липкой грязью, что Савойский старался не задевать его; низкая печь с обвалившейся вокруг заслонок замазкой, два стула и лавка вдоль стены, крытая сложенным вдвое бесцветным от пыли половиком. В другую комнату, хозяйкину, он никогда не заходил. Да и саму хозяйку никогда не видел. Переговоры о найме вел с соседом, жилистым одноруким мужичком, Гадием Алексеевичем. Дверь в её комнату была всегда закрыта, из-под низу несло сладковатым гнилостным запахом... Оттуда иногда слышались какие-то вздохи, бормотанья, впрочем, сразу стихавшие, когда Урмас начинал двигаться.

"Свободен, - говорил он задумчиво, выкладывая из эмалированного ведра на стол продукты - консервы, хлеб, бутылку молока, превратившегося в простоквашу. - Первый, кто сказал мне, что я свободен, оказался милицейским начальником..."

...В оконце резко постучали, почти тут же задергали в сенях запертую дверь.

Урмас вскочил с кровати, зажег настольную лампу, привезенную с собой. Надо же, опять проспал до самого вечера, и незаметно, хотя всего-навсего прилег подумать...

В сенях опять сильно и молча дернули дверь.

- Иду! - крикнул он, заторопился, больно ушиб ногу о ведро, которое с оглушительным кастрюльным звоном покатилось по полу...

Вернулся с молоденькой женщиной. Она вошла так же, как в первый раз, смеясь и рассказывая все, что приходило ей в голову.

- На твоем месте любой мужик бы страшно гордился - из-за него такая прекрасная татарочка утопилась... Или ходил бы мрачный и настороженный - по слухам, ты кровожадный маньяк...

Урмас, не слушая Нинель, заправлял постель, взбивал подушку...

- Перестань прибираться, а то мне покажется, что я дома, что у меня в мойке груда посуды, нестиранное белье...

- А почему Диман не пришел?

- Откуда я знаю? Он же у нас номенклатура...

Урмас встал, озадаченный. Диман был единственным человеком в Тар-тарах, который мог ему помочь.

- Серьезно, где он?

- Сейчас на партхозактиве, затем поедет в "Ленинский", - ответила Нинель, снимая блузку, освобождаясь от модной ситцевой юбки...

- Не переживай, завтра он должен быть на работе... Помоги расстегнуть, пожалуйста, - повернулась к нему спиной.

Урмас смутился и покраснел.

- Слушай, ты можешь где-нибудь в другом месте раздеваться? К тому же я не умею...

- Нет, не могу, - равнодушно сказала она, - в другом месте меня могут не понять.

Скатила с бедер трусики и, совершенно нагая, села на кровать. Туфельки Нинель не снимала - брезговала ходить босиком по Урмасову жилью.

После минутного блаженного молчания она сказала:

- Переезжал бы к нам, у нас все равно две комнаты пустуют... Тебе что, здесь нравится?

- Нина, о чем ты говоришь? Мне не сегодня-завтра уезжать...

- Мне тоже Диман говорил, не сегодня-завтра... - подразнила Нинель.

- Понимаешь, когда вышел облом со свободным направлением, мы с мамой сразу договорились: едва станет известен мой новый адрес, она сходит к знакомому врачу, возьмет справку о своей болезни и даст сюда телеграмму, а здесь обязаны освободить меня от отработки...

- Запомни, Урмасик, тут тебе никто и ничего не обязан...

- Нина, я не должен быть здесь, я это чувствую, всем собой, что нет меня здесь... еще когда ехал сюда, еще когда получал направление... Такое чувство, будто я поскользнулся и в круг двумя ногами попал...

- Ой, чем холоднее на улице, тем у тебя жарче, - Нинель встала, - и простыни липнут так противно... Рассказывай, рассказывай, а я все-таки приберусь у тебя...

Урмас забеспокоился:

- Нет, давай чайку лучше попьем... у вас чай индийский свободно продается...

Он направил свет настольной лампы точно между ними. Резкие тени падали от крошек, и световой кружок казался черно-белой фотографией неведомого пейзажа.

- Видишь круг? Это самая страшная геометрическая фигура. В нем находиться нельзя - всякий круг, не встречая внутри себя сопротивления, стремится к сужению в точку, в смерть. Поэтому мы вынуждены ежечасно, ежесекундно раздвигать его границы, причем с такой же скоростью, с какой он сужается...

- Ты попроще...

- Пожалуйста. Первый круг - наше тело, в котором заключена душа; второй - временное ограничение нашей жизни... третий - человеческое пространство замкнуто земным - планетой, на которой мы живем...

- Ну, это в общем...

- Могу конкретнее... Человек сидит дома. Он тоже находится в кругу, но с весьма зыбкими, условными границами, поскольку может в любое время выйти куда угодно... вот он идет на улицу, допустим, там гололед, по шоссе проносятся машины...

- И попадает под одну из них...

- Будь внимательней... вот он сходит с тротуара, поскальзывается и попадает... в круг! Он не может теперь пойти куда угодно, сообразно своим желаниям... вот эти метр на полтора, в которых он сейчас находится, из которых пытается выбраться, и есть его последний круг, уменьшающийся с той скоростью, с какой несется на него машина!

Урмас привстал и наклонился к ней.

- Все. Машина в нескольких сантиметрах от шеи человека и...

- Перестань! - вскрикнула она в испуге. - С такими мыслями, как у тебя, чокнуться можно!

Урмас странно посмотрел на неё, сел, но молчать побоялся. Едва он замолкал, в хозяйкиной комнате бормотанье, всхлипы возобновлялись, и, казалось, приближались к двери...

- Кстати, - сказал он, улыбнувшись, - ученые открыли, что для нашей памяти нет разницы, состоялось событие действительно или ты его ярко и эмоционально вообразил...

В сенях грохнуло...

Урмас насторожился, Нинель рассмеялась:

- Крысы...

- Не говори о крысах к вечеру, я их боюсь!

- Это потому, что ты с ними не живешь... Мне старожилы рассказывали, что раньше в Тар-тарах крыс вообще не было. А когда зерно пошло, они пришли сюда из Аркалыка. Шли долго, длинной серой лентой...

- Хватит, Нина!

- Представляешь, перед походом состоялось крысиное партсобрание, на котором в повестке дня стоял вопрос о дальнейшем улучшении крысиной жизни; крыса-Брежнев читал доклад, потом крысиное Политбюро вынесло решение...

Пока у Лайковой беседовали, в доме на противоположной стороне улицы занимались отнюдь не праздными делами.

Миша Барыкин сидел за прекрасным темно-полированным столом, купленным матерью, когда его приняли в редакцию. Перед ним лежал чистый лист писчей бумаги, но записывать свои мысли не мог - в данный момент они составляли строжайшую государственную тайну.

Что раньше он знал о ГБ? Кто-то говорил, что комитетчики ходят на демонстрации и всякие политические мероприятия и следят там за порядком. В газетах писали, что они ловят шпионов и валютчиков. Из скупых откровений наезжавших областных газетчиков Миша усвоил, что идти против КПСС опасно... говорить против можешь сколько угодно, вон, эту партию костерят все, кому не лень - от совхозных парторгов до последних тар-таринских бичей, - но так, между собой... а если листовки начнешь сочинять или с оружием выступать... ну, это и дураку было понятно... Но откуда Барыкин мог знать, что сотни тысяч людей в полном подполье напряженно трудятся день и ночь, и это в условиях мира и мощного развитого государства? Почему?

Улыбнувшись, Сергей Николаевич разделил чертой лист бумаги и сказал: "Вот тень, вот свет. Где работают наши противники?" - Конечно, в тени, - подтвердил Миша. - "Вот и мы должны погрузиться в тень, чтобы встретиться с ними".

Журналист был крупно разочарован. Он полагал, что ему выдадут красную книжицу и он, не только как газетчик, но и как представитель суровой меченосной организации, будет бороться с недостатками... "Никаких удостоверений. Никто и ни при каких обстоятельствах не должен знать, что ты работаешь на нас!" - сказал Наставник.

Часового разговора хватило на то, чтобы лоб горел как от высокой температуры. Государственная безопасность, контрразведка - эти слова кого угодно могли лишить покоя!

Он достал припрятанную сигарету - еще стеснялся курить в открытую при матери - и вышел во двор.

На вершине элеватора горел красный фонарик, где-то топилась баня, и горький дым наплывал тонкими прозрачными лентами; в сарае умиротворенно хрипели кабанчики, укладываясь на ночлег... понизу тянуло ночной сыростью... и к Мише вернулось спокойствие и даже недостойный скептицизм.

"Какие тут шпионы могут быть? - вдруг подумал он. - Я понимаю, где-нибудь в Москве, Прибалтике, скажем... а здесь, у нас?"

Надо же, разговор с Наставником длился всего около часу, вопросов он родил - тысячу! Почему именно Барыкин оказался нужен, в чем будет его работа, сумеет ли он без специальных знаний, придется ли ему уходить из газеты на конспиративную работу... о! и дальше такая тьма наплывала, что три дня, которые должны были пройти до следующей встречи, казались больше чем вечностью...

2

Где-то в шесть утра Урмас не спал. Мешало солнце, даже сквозь темные занавески высвечивающее ярко всю комнату; неподалеку долго и нудно заводили трактор: сначала включали пускач, и тот бил поршнем, как кувалдой, на весь поселок, срывался, начинал опять, пока, наконец, долгожданно густо и ровно не затарахтел дизель - тут Урмас чуть не заснул, да по улице поехала первая машина, захлопали калитки, комната нагревалась, и когда Урмас ступил на пол, тот уже был горячим.

Он зашел в бело-кирпичное здание КПСС без двадцати восемь, надеясь перехватить Димана пораньше, но, как оказалось, опоздал: того вызвали к Первому.

Ждать пришлось долго, хорошо, его затащила к себе в кабинет Майрам, зав. школьным сектором, и, напоив чаем, долго и смешно уговаривала стать школьным комсоргом, хотя бы на полставки.

- Не смогу, - сокрушенно отвечал на её доводы Урмас.

- Почему? Работа интересная, все время с людьми... У нас учатся замечательные ребята. Ты не думай, два с половиной процента наших выпускников поступают в московские и ленинградские вузы, десять процентов в алма-атинские...

- Нет, для такой работы особая ответственность нужна, не только педагогическая, но и партийная, комсомольская!

- А у тебя что, такой ответственности нет? - с надеждой спрашивала она.

- Нет, - прямо и грустно отвечал Урмас. - Хуже, я ведь человек безыдейный, и, больше того, - перешел на жуткий шепот, - совсем не верю в коммунизм...

- Скажешь тоже, - удивилась Майрам. - Это ты отговорки придумываешь...

Диман появился на секунду, попросил его обязательно подождать и вновь пропал, на этот раз в своем кабинете, куда на "аппарат", так называлось совещание, потянулись все сотрудники райкома... И лишь к обеду приятель освободился. Правда, за это время он несколько раз выглядывал, шепотом просил подождать еще минуту и опять пропадал на полчаса...

В приемной непрерывно звонил телефон, изредка заходили какие-то бойкие молодые люди, всегда в галстуке и с красными делегатскими папками...

Но когда Урмас вышел по нужде на улицу, тар-таринское пространство встретило его, как и прежде, огромной сияющей пустотой - от зенита до всех горизонтов... редко кто появлялся на улицах; на самой площади стояли два запыленных уаза, и... и все! Откуда шли в райком телефонные звонки, откуда в нем появлялись прилично одетые люди?..

- Кошмар! Уборка скоро, затаскали нас всех, - замучено сообщил Диман Урмасу, когда, освободив сотрудников, заперся с ним в кабинете. Из холодильника, декорированного пленкой под полированное дерево, достал бутылку минеральной, два смерзшихся бутерброда с колбасой и двухсотграммовый пузырек медицинского спирта.

- Прямо на работе? - испугался Урмас.

- Не на твоей же... - улыбнулся Диман. - Давай, за все хорошее...

Они выпили.

- Ты можешь мне серьезно помочь, - сообщил Урмас, вытирая набегающие слезы.

- Хорошо, давай еще по маленькой, и разберемся...

Но прошла еще одна маленькая, и только когда Диман расслабленно вытянулся в своем руководящем кресле, выставив длинные ноги на середину ковровой дорожки, Урмас рассказал о своих проблемах.

- Знаю я, конечно, Аманжолова, - вздохнул Диман. - Дрянь порядочная... Но! Понимать я его понимаю - люди ему позарез нужны. У нас по району не хватает уймы специалистов.

- Дим, ты ведь член бюро райкома партии, что тебе стоит позвонить Аманжолову и намекнуть, что он не должен меня задерживать?

- Могу, - опять вздохнул Диман, - а потом он сообщит Первому, что комсомол, вместо того, чтобы поставлять кадры...

- Понятно... А ничего нельзя придумать? Послать меня, скажем, в мой Уральск по комсомольской путевке на работу?

Урмас спросил по инерции, он начал признаваться себе, что со скорым отъездом у него не получается...

Диман добросовестно ответил:

- Вышло постановление бюро ЦК ЛКСМ о том, что из нашей области, еще из пары других, никуда нельзя посылать по путевкам, даже на БАМ... Давай еще чуток, да надо отсюда сваливать потихоньку...

Они допили, прибрались и один за другим, почти воровским образом, покинули райком и пошли к Диману.

Вместе с Нинель он жил в двухэтажном доме неподалеку. В дом тот была проведена вода, отопление шло от райкомовской котельной, и жили в нем одни уважаемые люди...

- Уеду я, наверное, - тоскливо сказал Урмас.

Сидели они полуголые на кухонном полу, разливали водку, которая в изобилии водилась у Димана, зажевывали едва пожаренными кусками мяса, и тар-таринская жара теперь почти не угнетала их - неизвестно, как чувствовал себя Диман, Урмас от выпитого парил, как легкий дым...

- Как ты на работу устроишься? Ни диплома, ни трудовой...

- Придумаю... Где-нибудь грузчиком... новую трудовую выпишут.

- А с милицией разобрался?

И сразу вес Урмасовского тела увеличился настолько, что он ощутил, как отлежал себе предплечье...

- Уже знают?

- У нас в одном конце Тар-тар чихнешь, с другого...

- ...здравствовать пожелают?

- Нет, на х... пошлют, - Диман засмеялся. - Здесь такие девочки есть, а на бл... мне приходится в город ездить...

- Давай выпьем, - предложил Урмас, и Диман с удовольствием открыл еще одну бутылку.

- Нам Нинель ничего не скажет?

- Скажет, - убежденно произнес Диман. - Матом обложит, что без неё квасим.

- Может, подождем?

- Она сегодня в Аркалык уехала, не знаю, когда и вернется...

Выпили. Пошло на удивление хорошо. Будто не водка, а родниковая вода лилась в обожженное горло.

- Найду я убийцу, - сказал Урмас.

- Где? - очень серьезно спросил Диман.

- Знаю... я знаю, где и кого надо искать...

- Ну, тогда флаг тебе в руки и барабан на шею... - засмеялся Диман.

Урмас не обиделся на дешевую комсомольскую присказку - тар-таринский Первый был мировой парень и единственный, с кем Савойский близко сошелся за свое недельное пребывание в этом заброшенном за край мира поселке. Диман как раз находился в райсельхозуправлении, когда Урмас объявлял голодовку. И он тогда посоветовал до вакансии пристроиться где-нибудь здесь, в райцентре. Ну, а злосчастная школа всплыла потом, без его участия.

- Ну что, поедем? - вдруг делово предложил Диман; попытался резко подняться, но с первого раза у него не получилось, только сбил табуретку.

- Поехали, - так же делово и озабоченно согласился Урмас. - И куда?

- Счас, сосредоточусь. Так... Ага. Сначала затаримся у одной, потом в город... есть там хорошие знакомые.

Они оделись, страшно суетясь и бегая по квартире, точно собирались в большой поход. Но когда спустились, придерживая друг друга на шаткой деревянной лестнице, и вышли на улицу, то обоих охватило сильнейшее изумление - там была глубокая ночь. Посмотрели на небо, но оно, блещущее звездами, точно хрустальная многосвечевая люстра, вращалось настолько быстро, что они враз опустили глаза. Да и земля вела себя неустойчиво: при каждом их неловком движении края её, то есть крыши домов, сараев с одной стороны, с другой - мрачный, словно средневековый замок, элеватор, начинали то опускаться, то подниматься...

- Да, чуток не рассчитали, - констатировал Урмас.

- Все нештяк, днем в нашем виде и близко показываться нельзя, - сказал Диман.

- Счас поедем, - он направился к гаражу, в котором стоял его "жигуль", подаренный тещей.

Пока Диман сбивал замок, ключ он забыл дома и возвращаться категорически не хотел, Урмас прислонился к теплым доскам сарая и с наслаждением вдыхал ночной, на полынном настое степной воздух...

Потом он не мог вспомнить, завели они машину или нет, ехали куда-то или пили у её колес... Нет, все-таки они, кажется, куда-то поехали, и там была полная женщина в ночнушке, и Диман целовал её при муже... Урмаса поили чаем, и он зачем-то стащил из сахарницы горстку конфет... а-а, стащил потому, что его попросил Диман, пообещав, что они сейчас немедленно выезжают в Аркалык к знакомым веселым девочкам... но вместо города они оказались на совершенно пустой степной дороге и потом безо всякого перехода попали в гости к фурмановскому парторгу, который повез их в подлинную казахскую юрту, и там они сидели, поджав ноги, пили кумыс и водку, медленно, с достоинством тянули с подноса куски мяса, посыпанные кружочками запаренного лука...

Но вот что совершенно отчетливо запомнил Урмас и мог вспомнить слово за словом, так это следующее:

- Я понимаю, почему ты её шлепнул, - заявил ему на ухо в той юрте Диман. - У меня на свою иногда такая злость поднимается, что, кажется, еще немного и убил бы... Конечно, проблем потом масса, и думаешь... а, пусть живет...

Урмас никак тогда не отреагировал на его первые слова, потому что сразу их не услышал, а вспомнил только потом, вот почему он лишь сказал Диману:

- Напрасно ты думаешь, что я могу с чужой женщиной... Нет, никак нельзя так думать обо мне... понимаешь, она у тебя немножко странная на первый, обывательский взгляд, а на самом деле ведет себя очень естественно, для себя, конечно... так этим её качеством гордиться можно...

Но Диман, наверное, не слушал его, так как что он сказал в ответ, Урмас вспомнить не мог.

Вернулся Савойский к себе на квартиру поздним вечером. Каким образом? Черт его знает... просто ощутил себя тихим и трезвым, когда под многозвездным небом спустился с дороги к своей калитке. Его оконце светилось неряшливой желтизной.

"У меня гости?" - слегка удивился он.

Но запах, встретивший его, был нежилым. Тот самый запах, который едва сочился из-под дверей хозяйкиной комнаты, теперь густой непрошибаемой волной плыл по комнате.

Гость и вправду был. Самый неожиданный. Посередине на стуле сидел, широко и уверено расставив ноги, грузный и непроницаемый, будто степной истукан, участковый Казарбаев.

- Добрый вечер, - сказал Урмас смущенно.

Участковый не ответил, лишь слегка приподнял веки и своими черными бесцеремонными глазами в упор принялся разглядывать его.

- Ты где был? - спросил он, дождавшись, когда учитель встанет на некотором расстоянии, в неловком скованном положении...

- Я обязан вам докладывать? - разозлился на свою податливость Урмас. Прошел, включил лампу, стал убирать книги со стола.

- Ты где был сегодня в два часа? - нехорошо смягчив голос, спросил Казарбаев.

- В два часа я разговаривал с вашим Евгением Михайловичем.

- Это вчера, где ты сегодня шлялся, почему не явился по повестке?

Урмасу мгновенно стало нехорошо.

- Так сегодня...

- Седьмое июля, - насмешливо подсказал участковый, приподнимаясь. - Вот что, паренек... Завтра в двенадцать к Шишкову. И смотри за календарем, а то можем и под конвоем... И сегодня бы тебя достали, да жалко из-за такого сопляка машину гонять...

- И вот еще, - у самого порога сказал милицейский, Урмас подавленно следовал за ним, покорно проглотив "сопляка", - я разговаривал с твоей хозяйкой... характеризуешься неплохо, но баб больше не води...

Сказал, скользнул по нему черным нечитаемым взглядом и вышел...

"А круг, кажется, сужаться начинает..." - обречено подумал Урмас, повалившись на койку.

Отдохнуть не смог. В оконце деликатно стукнули, и немного позже вошел тщедушный пожилой мужичок в черном, тщательно отутюженном костюме. Его смуглое татарское лицо с черными неопрятными бровями излучало некоторое смущение и полную благожелательность.

- Здравствуйте, Гадий Алексеевич, - поднялся Урмас.

- Управился по хозяйству, уложил детей и думаю, к какому очагу приткнуться? - все это гость проговорил быстро, беспрерывно осматриваясь, и, без всякого сомнения, был сильно пьян.

Наступила томительная пауза, во время которой Урмас соображал, что бы такого сказать, ибо о своем соседе, который помог ему пристроиться к Лайковой, знал немного: его бросила жена с двумя дочками, работает он на довольно сложной должности в местном отделении Госбанка, и вид его совершенно не говорит о двух полученных им высших образованиях...

Гадий Алексеевич, тоже не найдя что сказать, махнул рукой и вытащил мутную бутылку из-под лимонада, заткнутую газетным кукишем.

Урмаса передернуло, но, боясь поставить соседа в совсем неловкое положение, он вынес на стол два стакана и смущенно признался, что закусить нечем.

- Да ладно, - отмахнулся тот. - Ты чего мне не сказал, что голодаешь, мяса бы принес, сметаны, молока - у нас все дармовое... что-то из совхоза клиенты подвезут, что сам в сарае сделаешь... - выпил сразу, не дожидаясь Урмаса, который едва отпил глоток...

- Что новенького молодежь расскажет? - проговорил он, закуривая беломорину.

Все действия ему приходилось совершать очень тяжело, поскольку вместо левой руки у него был протез с металлическим крюком. В первый раз, когда он закуривал при Урмасе, тот попытался ему помочь, но нарвался на такой ненавидящий взгляд, что теперь лишь отворачивал глаза от его специфических движений...

- Слышал, че делается? Девчонка пропала... Тар-тары обыскали - нет. Где еще молодежь перед экзаменами пропадает? На дамбе, озеро наше местное, воды там по шейку. Вызвали аквалангисток из области - и туда. Говорят, сидела под водой на корточках, блузка на ней порвана, а полголовы страшенным ударом разрублено... Кто? Зачем?

Урмас примерился к стакану ужаснейшей самогонки, но все же не выпил.

- Он не знает, ты не знаешь, а кто знает? Я знаю - Гадий Алексеевич! И любой знал, если бы "Науку и жизнь" любил внимательно читать... А там вот что написано... я популярно объясню... К примеру: собирает хозяйка на стол. Салфеточки, грибочки, огурчики соленые... вилки там, стаканы... И кто-то кладет прямо посередине стола грязное свиное копыто - оно как, в глаза бросаться будет? Будет! А если покладут, скажем, вместо "Пшеничной" бутыль шотландского виски или какое-нибудь бургундское... а? Как это будет сочетаться?

Гадий Алексеевич совсем не пьяно оглядел слушателя и остался им недоволен.

Урмас явно мучился, сидя на жестком стуле и с тревогой отшатываясь от стакана самогона...

Оратор уныло и с долей брезгливости посмотрел на него, и в это время ненавистное оконце снова задребезжало от удара.

Урмас сжался... и почти вслед за стуком торопливо вошла шальная Нинель в светлом летнем плаще нараспашку.

- Кого я вижу! - усмехнулась она, небрежно кивнув инвалиду, и обращаясь к Урмасу: - Растлитель малолетних запивает свое горе стаканами водки... Фу, да это самогон!

Сосед смутился, сгорбился.

- Пойду я, - смущенно сказал он. - Заговорил вас...

Поднялся, все как-то с неохотой. У выхода все же не стерпел и шепнул Урмасу:

- Плохо. Очень плохо, когда на столе вместо нашей водки бургундское стоит... Не надо так делать. Не советую... И ей скажи...

- Не буду, - легко согласился Урмас. С облегчением заперев за ним сени, вернулся и попытался открыть форточку или само окно. Пожухлая краска спеклась в щелях, дерево рамы крошилось под пальцами, и от досады он чуть не выбил стекла...

- Оставь! - попросила Нинель. - В этой комнате надо аквалангистам жить, для тренировки. Набрать на улице свежего воздуха - и сюда... Кто меньше протянет, того в шею гнать.

Урмас резко обернулся. Краснота полосой шла по его лицу.

- Почему я должен жить как аквалангист? Почему я должен выбивать это окно, когда оно должно легко открываться? Зачем я примерно сижу, хожу, разговариваю, спрашиваю и отвечаю в том месте, в котором я себя никогда не представлял? Почему ко мне и без моего спроса приходят люди, которых я не хотел бы видеть и в страшных снах?

Урмас запнулся, потому что Нинель беззвучно смеялась.

- Ежик. Иголками внутрь, - сказала она, подошла и с необыкновенной мягкостью взъерошила ему волосы на затылке. Неведомое тепло пронизало Урмаса от макушки до пят. Даже больное подергивание в правом виске утихло...

Она тут же неприятно дернула его за ухо:

- Не кричи. Я сама легкая на крик. Мне даже кажется, что умру я так: вскрикну - и вся моя жизнь через этот крик и улетит...

- Нин, иди домой, я устал.

- Ладно. Как скажешь, начальник.

Он помог ей одеться.

- Тебя проводить?

- Чего это ты спросил? Не надо... До завтра.

Ох, сделать бы так, чтобы очень долго не наступало завтра. Или наступило бы, но другое завтра...

Сполоснул в ведре стаканы, убрал со стола. Выдвинул из-под кровати чемодан, сложил вещи. Настольная лампа никак не помещалась, и пришлось её сунуть в сетку с продуктами.

Поезд на Кустанай следовал через Тар-тары без пятнадцати час. Урмас вышел в начале первого. Но сначала он захотел взглянуть на таинственную, постоянно следящую за ним Лайкову. Подошел к её комнате, постоял, прислушался - обычных непонятных бессмысленных звуков не было, и он решил слегка приотворить дверь. Поднажал коленом, дверь поехала, и в образовавшуюся щель на него снизу, чуть ли не с самого пола, посмотрели два круглых светящихся глаза. Он отпрыгнул, схватил чемодан и побежал к выходу - проклятое ведро опять наскочило на него и зазвенело, задребезжало, казалось, на весь поселок. Оглянулся - за ним по полу бежал кто-то тяжелый, низкий, неповоротливый, издавая знакомые всхлипы и бормотанье... Кожа его вмиг обледенела, он выскочил из сеней, гигантскими прыжками пересек двор и только на ярко освещенной улице встал и снова оглянулся.

Конечно, все это ему почудилось: ни звука, ни ветра; под звездным сиянием блестел мусор во дворе, колодец открыт, на его поверженной крышке красовалась, при этом освещении как новенькая, женская туфля с раздавленным носком; недвижный тополь с голой, остекленевшей верхушкой... все видно как днем, только резче, отчетливей...

Он пошел к железнодорожной станции, удивляясь, что не мог додуматься уехать раньше. Каких-то три-четыре часа, и он будет за сотни километров от этой белиберды. Час, другой, и начнут исчезать Казарбаевы, Аманжоловы, белоглазые капитаны, сумасшедшие жены, любящие при нем раздеваться догола; эта пыль и сковородочная жара - Урмас торопливо, будто убивая в себе, перечислял предметы, живое и неживое, встреченное им в Тар-тарах.

Он почти заканчивал переулок, выводящий на привокзальную улицу, когда увидел две дожидающиеся его фигуры. Замедлил шаг, растерянно оглядываясь по сторонам. Они же пошли навстречу...

Два казаха, немного старше его. Один почти трезвый, хитро и дружески улыбается... другой вперил в Урмаса невменяемо пьяный взгляд и с размаху ударил ему в грудь растопыренной пятерней:

- Тормози, земляк. Разбираться будем... Я тебя, знаешь, как сейчас урою?

Урмас, прикрываясь чемоданом, отступил, пока другой силился справиться с пьяным, хватая его за руки и приговаривая:

- Кончай, Енбек, хорош выделываться.

- В землю закопаю, экинаусцегин... - не сдавался тот, вырываясь...

- Земляк, - шепнул Урмасу трезвый, - он не успокоится. У тебя есть какие-нибудь деньги? Ну, там пять-десять колов?

Он притиснул дружка к изгороди, заговорил ему что-то на своем...

- Давай быстрее, а то я его не удержу!

Урмас зажал коленями чемодан, торопливо распечатал кошелек, достал червонец, протянул...

- Вишь, Енбек, земляк путевый попался, не хочет тебя обидеть... - уговаривал речистый, выхватывая деньги, - еще давай, ну! - прошипел он Урмасу, который покорно достал еще десятку, еще пару трешниц...

- А теперь, кет отсюда, пока я его держу... бегом!

Урмас миновал их, но переулок был настолько узок, что пьяный как-то бурно рванулся и ударил его по колену ботинком...

Прихрамывая, он подходил к вокзальчику. Времени еще достаточно, чтобы спокойно купить билет и сплюнуть на прощанье на тар-таринскую землю.

Счастье, что подходил он со стороны кустистого палисадника - его не увидели, зато он прекрасно разглядел на перроне рослого молодого паренька в милицейской форме, с казачьим чубом из-под еле державшейся на затылке фуражке. Попыхивая сигаретой, милиционер смотрел прямо на Савойского, но видеть его за кустами не мог.

"Если бы меня сейчас взяли, - с трепетом думал Урмас, тихим шагом уходя от железной дороги к шоссе, - мне бы оставалось только признаться в этом чудовищном деянии и надеяться на милость советского правосудия... Господи, какие глупости! И все не в шутку, и все всерьез..."

Шоссейная трасса, вытекавшая из Аркалыка, огибала Тар-тары и уходила на север, в города, где солнце не убивало, а смеялось, где часто шли шумные расточительные дожди, где из каждой тысячи встреченных тобой прохожих никто не знал и знать не мог тебя...

3

В пятом часу утра с восточных степей стали наплывать на Тар-тары огромные серые тени. Они светлели, скорость их передвижения увеличивалась и, наконец, там, откуда они бежали, высветилась по горизонту ослепительно-розовая черта... звезды бледнели, но все же виделись хорошо и крупно. В центре розовой линии блеснуло нестерпимо алым, и солнце взлетело оттуда сразу на полкруга и сразу раскаленное по-дневному.

Миша Барыкин встретил рассвет, стоя во дворе перед бочкой с прохладной зеленоватой водой, куда энергично окунал свою не выспавшуюся голову.

Пораньше встать пришлось из конспирации: он собирался выписать на бумажку все до последнего вопросы, которые будет задавать сегодня Сергей Николаевичу, выучить их наизусть, а бумажку эту секретно уничтожить. Не мог он еще, как Владимиров, держать в голове и шифровки из Центра, и развернутые досье на противников, да еще из всего этого составлять сложнейшие комбинации...

Спрятал под поясную резинку трико бумажку и шариковую ручку, подхватил два приготовленные с вечера ведра с запаренной пшеницей и направился в сарай. Расплескал по кормушкам, беловолосые сонные звери повскакали с подстилок, зачавкали...

Вышел в предсарайник, присел на перевернутое корыто так, чтобы дырка в дощатой стене позволяла просматривать крыльцо и входную калитку, расправил листок на колене и первым записал вопрос такой: "Моя роль в современных контрразведывательных процессах, происходящих на территории Тар-таринского района?" Подумал, вычеркнул "современных" - и так ясно, потом еще подумал и выше написал: "Контрразведывательные процессы, происходящие на территории Тургайской области (в общих чертах) и на территории Тар-таринского района (конкретно)..."

А уж потом спросим про свою роль...

Урмас вернулся. На цыпочках миновал сени, осторожно вложил чемодан под кровать...

Дел на сегодня предстояло достаточно. Судя по тому, что и у выезда из поселка стояла милицейская машина, на него в местном РОВД возлагали большие надежды.

Чепуха, мания преследования... И на вокзале, и на выезде милиция могла оказаться "для совершения оперативно-розыскных мероприятий". И участковый обязан навестить его - шутка ли, не явиться по повестке! Улик у них на него не было. Одни догадки, наверное: её классный руководитель, сразу после убийства собирался выезжать, не явился на допрос, хотя тут он может сослаться на Первого комсомольца, а если еще за ним следила неведомая Лайкова, то она без всякого подтвердит, что и в день убийства несчастной, и в последующие он находился дома... А еще Нинель! Вот кто с ним проводил почти все вечера... Кстати, с чего это ему показалось, что вчера при его непродуманном инстинктивном бег­стве за ним кто-то гнался, да еще вроде бы мистического облика? Пора всерьез познакомиться со своей хозяйкой...

Урмас решительно подошел к её двери и постучал:

- Извините, пожалуйста, это вас квартирант беспокоит...

Ничего. Слышно как за дверью взлетают и бьются о стекла тяжелые мухи.

"Шестой час. Обычно старушки уже не спят..."

- Я хотел бы с вами поговорить!

Не было даже обычных звуков, так беспокоивших Урмаса. Один запах, едкий, непереносимый, схожий с запахом гниющей картофельной шелухи, пробивался с под-низу...

"Черт с ней. Дел больше что ли у меня нету..."

Он прилег на койку. Хлопотная бессонная ночь сказалась на нем даже положительно - он приобрел нечастую для него способность к таким суждениям, которые не принимали во внимание ничьи эмоции, ни собственные, ни чужие...

В Тар-тарах, как ему известно, проживает не более двух тысяч человек. Ему понадобится не более трех дней, чтобы конкретно определить вероятного насильника Гамлетдиновой. Если, конечно, в это дело не замешан кто-то из проезжих. Так что он совсем не врал Диману, когда говорил, что знает, кто и почему мог пойти на убийство. Почти любое насилие, особенно крупное, можно расшифровать, не сходя с этой кровати и не пользуясь никакой дополнительной или труднодоступной информацией. Если даже в мировой литературе сюжетов раз-два и обчелся, то почему при убийстве их должно быть множество? Много загадок в детективных романах, но только потому, что авторам платят именно за хитроумность...

Разберем элементарную статистику. Семьдесят процентов убийств совершается лицами, которые в той или иной степени знакомы со своими жертвами. Остальные проценты делятся почти поровну между убийствами из-за внезапно вспыхнувших ссор и убийствами случайными...

Урмас вскипятил воду, заварил индийского чаю... надо бы накупить его и маме послать... Тщательно протер клеенку стола, хотя от этого она не стала меньше липнуть... Задернул шторки на окне - солнце, так им прежде любимое в Уральске, теперь вызывало у него раздражение и головную боль...

Случайных и незнакомых Галинке людей уберем сразу. С ними девчонка не поехала бы на дамбу. Дело это вообще простое и никаких серьезных интеллектуальных затрат не требующее. С кем можно поехать на дамбу, то есть купаться, шутить, ходить полуобнаженной? Да поехать в то время, когда там никого не бывает? Конечно же, со своим ухажером! А у любой раскрасавицы, если она не шлюха, их количество ограничено... И знала она своего дружка достаточно долгое время. Остается узнать круг её кавалеров...

Урмас поднялся, сделал пару физзарядочных движений - нога по-прежнему прихрамывала. Сам виноват, дать им надо было, как следует, не ползали бы в следующий раз по переулкам... Неприятно на душе, но привычно неприятно, поскольку Урмас знал о себе достаточно, чтобы не приходить от таких поводов к яростному самобичеванию. Причем тут трусость? Что теперь, проводить время в спортзалах, качая мышцы, то есть строить свою жизнь, исходя из наличия всяких тварей? Пошли они все...

Слушай, друг, ты здорово отвлекся. У кого ты собираешься вызнать круг Галинкиных приятелей? А? Да что ты вообще можешь спросить, когда пол Тар-тар уверено, что ты и есть тот насильник?

Урмас присел. Странное оцепенение овладевало им: мысли прекращались, тело замирало - чужое, обездвиженное...

И у вечности есть конец. Сегодня, как и три дня назад, неизвестно откуда материализуется его добрый ангел-наставник, в телефонной трубке безупречно вежливый голос скажет, где и во сколько... Боже, какие перспективы могли развернуться перед ним в случае зачисления его в невидимые ряды сотрудников контрразведки!

Об этом Миша передумал не один час. Он не был таким наивным, каким иногда казался своим собеседникам. К примеру, знал о том, что в невостребованном роднике вода мутнеет; интеллектуальный мир вокруг беден и нищ, и какими бы он способностями ни обладал, зачахнет быстро и безнадежно среди этих "весенних линеек готовности сельхозтехники", "вестей с уборки", с этой прожорливой рубрикой "Коммунисты 80-х"... Это сейчас ему трудно гнать ежедневно по сто пятьдесят строк текста, держать в голове текущие производственные проблемы и райцентра, и всех девяти совхозов - начиная от "Тар-таринского", чьи земли начинались сразу же за элеватором, до РСХО им. Чапаева, до которого ехать при хорошей погоде все четыре часа...

А потом? Когда все устоится в голове, когда мысли и строчки ходко пойдут по одной и той же колее, что тогда?.. Тогда сколько-нибудь значительных усилий от его ума и сердца не потребуется и наступит обыкновенная, ничем не примечательная творческая смерть...

Барыкин поразился, как много мыслей пришло ему в голову, пока он шел какие-то сто метров от своего дома до редакции.

И дойти не успел - синяя "нива", стоявшая рядом с домиком прокуратуры, поехала и перегородила дорогу горячим лоснящимся боком.

- Что дальше? - высокомерно спросил корреспондент её водителя, Вову Баскакова по кличке "Барчук". С ним он учился в десятом классе. Выглядел тот, как всегда, пижоном, но не будь Миша озабочен сегодняшней встречей, он бы точно поразился суетливости его движений, всегда ленивых и самоуверенных - Барчук постоянно двигался с таким видом, словно делал большое одолжение окружающим.

- Мишань, ты чего, зазнался? Машу, машу тебе... - Барчук снял темные очки, в которых подозрительно смахивал на зарубежного агента, торопливо выхватил из бардачка пачку неведомых Барыкину импортных сигарет и сунул ему:

- Угощайся!

- Не курю, - отрезал Миша, поколебался секунду, вытащил одну. - Угостить надо кое-кого...

- Слышь, наверху вы больше знаете... - Барчук все-таки догадался выйти из машины. - Говорят, статью будут писать о Галке?

Барыкину стало неудобно за свою суровость - он вспомнил, что последние тар-таринские новости утверждали, что Барчук, женившийся в шестнадцать лет и имевший двоих малышей, крутил большую любовь с Гамлетдиновой и ради неё собирался на развод...

- Нет, Вова... я бы первым узнал, так как курирую правоохранительные органы... и потом, мы не имеем право до суда писать об этом...

- Конечно, не имеете... - подхватил преданно Барчук. - А то как наведете сплетню в своем листке, не отмоешься.

- Во-первых, не листок, а орган Тар-таринского райкома партии, во-вторых, газета публикует только проверенные факты... - возмущенно отреагировал Барыкин. - Иди, катай своего босса...

И с как можно более высокомерным видом двинулся к своей конторе. "Посочувствуй этим идиотам - мигом в душу наплюют..." Не любил он Барчука, племянника начальника уголовного розыска, сильно не любил...

На этот раз секретному агенту КГБ СССР не пришлось петлять по райцентру, отрываясь от возможного соглядатая, - Сергей Николаевич ждал его возле Дома культуры с прежним своим изрядно потертым портфелем.

Увидев Мишу, он едва заметно кивнул ему и легким упругим шагом направился вниз по улочке, к "Казсельхозтехнике".

"Как идет! - восхищался им Барыкин. - Шаг мягкий, расслабленный... ступни приподнимаются ровно на столько, на сколько необходимо... Они же массу приемов знают... шею, наверное, так быстро свернет, что мявкнуть не успеешь". Он попытался изобразить точно такой же шаг, но зачастил, сбился и чуть не упал...

Офицер вошел в стеклянный вестибюль административного здания... немного погодя вошел туда и Барыкин, с чересчур приветливой улыбкой раскланиваясь со встречающимися знакомыми. На втором этаже из одного кабинета ему махнули рукой, и Миша влетел туда...

- День добрый! - радушно поздоровался с ним Наставник, усаживаясь за один из канцелярских столов.

- Здравствуйте! - выпалил шепотом Михаил и сразу начал: - Мне так много пришлось передумать за эти дни, что я решил задать вам очень серьезные вопросы, которые тут, - Миша показал пальцем себе в голову, - попытался сформулировать...

Сергей Николаевич сочувственно подмигнул:

- Непривычно, да?

- Что? - не понял Миша.

- Много думать? - и они оба расхохотались.

- Шучу. Работа у тебя сложная, думающая, - сказал Наставник, - сотни имен, фамилий приходится запоминать... Ты стенографией владеешь?

- Нет, но мне наш ответсек, Геннадий Палыч, очень удачную систему показал: часто повторяющееся слово обозначаешь какой-либо буквой или знаком, и пользуешься им. Деловая речь почти вся из штампов состоит...

Сергей Николаевич был тем удивительным человеком, беседовалось с которым необыкновенно легко. Свою точку зрения не навязывал, перебивал мягко и еле заметно именно в тех местах, где и сам Миша чувствовал, что заговорился и повторяется... Они пробеседовали, как потом высчитал Барыкин, два часа тридцать восемь минут, и ни разу у них не возникало досадных пауз, во время которых собеседники мучительно отыскивают темы для продолжения... Миша рассказал о себе почти все сколь-нибудь, на свой взгляд, значительное, с радостью видя, что и Наставнику это чрезвычайно интересно...

Оборвал их телефонный звонок. Начинающий конспиратор с испугом увидел, что Сергей Николаевич мгновенно поднял трубку...

- Этот номер я оставил для связи, - понимающе пояснил он.

Выслушал с легким вниманием. И с сожалением сказал Мише:

- Извини, я должен идти.

- Да, понимаю, я и так столько времени у вас отнял, - смущенно залепетал корреспондент.

- Это было время для тебя, - со значением сказал Сергей Николаевич. - Я думаю, что следующий разговор будет уже конкретен, и ты получишь ответы на те вопросы, которые очень серьезно тут, - он показал на Мишину голову, - сформулировал.

Урмас еле поднялся с кровати - двигаться было так трудно, что, казалось, ему сознательно приходиться управлять своими мышцами. От сидения в душном неподвижном воздухе кожа настолько пропиталась едким потом, что при резком движении, наверное, полезет с него клочьями...

Он знал, что воду в хозяйкин колодец не завезли, и тем более неотвязчивым было представление, как он окатывается из ведра... холодная речная вода бьет сверкающей дробной массой ему в голову, плечи, грудь... Еще лучше очутиться летним пасмурным днем на затемненной уральской улочке и брести под неспешным мелким дождичком... смотреть, как проезжают машины - красные, зеленые, чистенькие, как новенькие детские игрушки...

В умывальнике было немного воды, почти горячей, с блестками алюминиевых чешуек. "Совсем расклеился, - с жалостью к себе подумал Урмас. - Хотя еще ничего опасного для меня не произошло и не происходит, ничего, заметь... Только эта глупая подписка о невыезде. Надо зайти к начальнику РОВД, нет, лучше к прокурору, и досконально выяснить... Необходимо зацепиться за любое решение, а то расползусь весь..."

На улице оказалось еще жарче, чем можно было представить в хозяйкиной конуре. Он не успел дойти до школы, как уже носом пошла кровь. Правда, унялась быстро, даже не запачкался... платок, как всегда, остался в чемодане, вытираться пришлось подобранным клочком газетной бумаги, пожелтевшей, ломкой.

Дежурный, все тот же пожилой заспанный лейтенант, взяв повестку, созвонился с кем-то и отправил его в десятый кабинет.

На этот раз Урмас не потерпит вольных милицейских обращений...

Постучал, после лениво-протяжного "Войдите!" зашел и подчеркнуто вежливо поздоровался... В кабинете находилось шесть или семь человек, и никто из них, кроме Казарбаева, не обратил на него внимания. Они чаевничали. На столе, помимо электрочайника и пиал, большой столовский поднос с батонами белого хлеба и горкой первого зеленого винограда...

Участковый в рубашке, расстегнутой на белом вывалившемся животе, показал ему в угол комнаты:

- Подожди там.

- В чем дело? - решительно и с напором спросил Урмас. Но его не расслышали: как раз в это время смеялись над щуплым молоденьким сержантом, видимо, рассказывающим анекдот.

"Ладно..." Он прошел с независимым видом и встал в углу у пыльного и горячего подоконника.

Сержантик рассказывал не анекдот.

- ...она вот так поперек него лежит.

- На нем?

- Да. Он еще в одеяле запутался. Видать, пытался очень быстро трусы одеть.

Опять все грохнули. Даже невозмутимый участковый расползался в улыбке.

- Короче, взял при всех уликах.

- Ты чё, служба такая... Я кобуру сдвигаю, морда у меня, конечно, уже белая... У неё, короче, голос уже охрип. А мужик руки вперед выставил и молчит.

- И ты вспоминаешь, что нагана в кобуре у тебя нет?

- Не, я про это помнил... Я на понт их брал.

Захохотали, пока кто-то не спохватился:

- Тише, Рамазанов еще здесь!

- Дальше, дальше...

- Сажусь на стул и говорю, желаю видеть, как ты её развлекал... поучусь.

- Молодец!

- Станешь тут молодцом! Каждый месяц то один, то другой. Я говорю, ты хотя бы одного завела, чтобы у меня в глазах не мелькало.

Один протяжно вздохнул:

- За бабами глаз да глаз нужен. Я со своей, как в том анекдоте: захожу домой и с порога - бах в торец!.. Она - за что?

- Было бы за что, совсем убил, да?

- Во-во...

Вдруг дверь толкнули так сильно, что она филенкой ударилась об стоящий рядом сейф, и влетел дежурный:

- На выезд! Два трупа на Элеваторной, двенадцать... звоню, еб вашу... звоню...

В минуту кабинет опустел, один Урмас остался в его углу. Он сжался, лицо его все задрожало... "Какие трупы? Я только что оттуда... Может быть, в совхозе каком-нибудь есть тоже Элеваторная? Не надо трупов, пожалуйста, не надо..."

Вбежал Казарбаев. Лицо его, и так смуглое, было все черным и перекошенным...

- Падаль... Ко мне, быстро, - подскочил, вывернул Урмасу руку, потащил бегом по коридору, вниз, на первый этаж, за перегородку дежурного... там его головой открыл низенькую потайную дверь... опять вниз по ступенькам...

- Лицом к стене!

"Так мне, дураку, так, - лихорадочно шептал Урмас, - теперь об бетон, сильнее..."

- Давай его в свободную...

- Распоряжение есть?

- Будет.

- Когда будет, тогда и найдем свободную...

- Хватит ссучится, парень по двум тяжким идет... А... только время теряю...

Вверх по ступенькам... Словно тючок с барахлом, бросил Урмаса на расшатанный стул перед дежурным.

- Пусть сидит, он оттуда, с Элеваторной...

- Пусть, - равнодушно согласился тот. - А ты пешком топай, они уже выехали...

Миша стоял у изгороди дома двенадцать по улице Элеваторной.

Дом был не самым лучшим в Тар-тарах. Сложенный из саманных кирпичей в первоцелинные времена, с вросшими в землю окнами, с одиноким сохнущим тополем на загаженном дворе. В нем проживала Лайкова Анастасия Афанасьевна, пенсионерка. Два года назад, когда она могла еще носить на костылях свои парализованные ноги, Михаил брал у нее интервью к 9 мая. Анастасия Афанасьевна воевала пулеметчицей в партизанских соединениях По­лесья, о чем имелись соответствующие документы в райвоенкомате. Рассказывать она, конечно, не умела, постоянно жаловалась на боли в ногах - у нее гнила надкостница и в комнатах стоял ужасный запах... - так что за неё почти все написал сам Барыкин, который и фильмы о партизанах любил, и книги о них, даже документальные, читал, и знал о той войне гораздо больше любого фронтовика.

Неподалеку трем рабочим с элеватора старший сержант Радуев разливал по стаканам водку. На сорокаградусной жаре её запах распространялся мгновенно, как эфир, и многих, собравшихся здесь, поташнивало только от этого...

Старшой, Сашка Уроваев, тщательно и неотрывно следил за уровнем.

- Не спеши, плескаешь, - строго указывал он Радуеву.

- Пей быстрее, вишь, люди ждут, - с ненавистью отвечал тот.

- Не гони, не запряг...

Крепенький невысокий Курышкин, с постоянно небритыми щеками, солидно откашлявшись, заметил:

- Третью на опосля оставить надо.

- Учтено, - сказал Уроваев, кивнув в сторону бутылки, сиявшей на редкой пропыленной траве.

За калиткой, на самом дворе стояли молчаливой группой хирург Биджиев, начальник угрозыска Баскаков, старшие оперуполномоченные Сатпаев и Василенко, бессменный фельдшер "Скорой помощи" Антон Семенович... Поодаль присел у своего кофра Андрей Ким, фотокорреспондент "Красного колоса". Это Рамазанов попросил редактора прислать его, так как собственный фотограф находился в отпуске.

"Весь райотдел здесь", - подумал Миша.

Барыкин не боялся. Он совершенно не знал, как себя вести в таких случаях, и поэтому только жмурился и делал бессмысленные пометы в своем блокноте...

Мужики выпили и пошли к брезентовым носилкам. Они были настолько узки, что Миша не представлял себе, как в них мог поместиться человек.

- Кого сначала? - спросил Уроваев.

Ким встал, взвел свой "Зенит".

- Из колодца, - ответил Биджиев, - там температура пониже.

Курышкину пришлось туда спуститься.

Подал он так быстро, что всем на дурное мгновение показалось, что это он сам выдвинулся из люка, но уже высокий, одеревеневший, со вскинутыми вместе руками и коричнево спекшимся лицом...

Миша отвернулся, в толпе заплакали. Труп подхватили, уложили на носилки и прикрыли куском черно-зеленой клеенки.

- Радецкая Нина Борисовна, 1962 года рождения, проживавшая по адресу... - приглушенно диктовал Василенко Сатпаеву.

Мужики взялись за следующие носилки, и пошли в дом. С заплывающими от слез глазами Миша быстрым шагом пошел в сторону...

- Почему никто не кричит? - шептал он сквозь зубы. - Ну почему никто не кричит?

Баскаков и Шишков вышли от Рамазанова одновременно. Их не удивило, что начальник Тар-таринского РОВД ушел в отпуск с этого дня. Отпуск его запланирован, согласован в райкоме партии, и не им судить Аллибаса Искаковича, чьи крепкозадые родственники сидели на многих уважаемых креслах от Аркалыка до Алма-Аты. Как и заведено, исполнение его обязанностей возложено на Шишкова, правда, только официально, а спросится, конечно, с Баскакова, который в органах третий десяток, а в Тар-таринском отделе почти что с самого основания.

Поводов для беспокойств нет. Три тяжких преступления, конечно, перегрузили прежде безоблачную отчетность, но на раскрываемость это не должно повлиять - подозреваемого колет битый-перебитый Казарбаев, и если не к вечеру, то к утру на признание можно твердо рассчитывать...

- Мне звонили, - сказал Шишков. - Важняк из области приезжает.

- И кто?

- Майор Ходжаев.

- Ходжаев? - пожевал губами Баскаков, словно пробовал эту фамилию на вкус. - Не знаю. Из новых?

- Да.

- Что-нибудь слышал о нем?

- Да.

- И как он?

- Дерьмо.

- Хм... Это он, конечно, зря.

Баскаков вернулся к себе. В отличие от Шишкова, у него нет полной уверенности в том, что эти три убийства сделал приезжий студент. Слишком чист на вид, слишком домашний... Да и чересчур хорошо: найти мертвяков и сразу того, кто их сделал.

Подозреваемый, высокий светловолосый парень, Савойский Урмас, лежал животом на стуле и тихо, беспрерывно кряхтел, точно никак не мог выдавить из себя какой-то звук или какое-то слово.

- Ты что, совсем обнаглел? - вскипел Баскаков, мгновенно закрывая за собой дверь на ключ.

- Не трогал я его, товарищ майор, - ласково улыбаясь, ответил участковый. - Косит парень под больного... Трех баб прибил, а теперь ему живот крутит, понос от страха пробирает...

Он приподнял его за волосы и прокричал в ухо:

- Сейчас мы тебе лекарей позовем, они тебе банки будут ставить, горчичники, потом термометры в задницу...

Начальник угро присел у Савойского, взял его за запястье - рука горячая, потная, - пульс слабовато, но прощупывался... Приподнял большим пальцем веко, - парень заворочался, замотал головою, - зрачок немного увеличен, белковые сосуды набухли кровью...

Баскаков встал.

- Вызови фельдшера на всякий... Чтоб точно сказал, можно с ним разговаривать или нет. Помнишь Грачева? Думали, косит, а у него точно сердце слабое оказалось...

- Парень, ты вон на те стулья переляг, сейчас доктор придет и тебя посмотрит... - похлопал Савойского по спине участливый майор, и вдвоем они потащили расслабленного убийцу к стене.

Собственного морга в Тар-тарах не было, и до утра тела погибших оставили в подвале под детским инфекционным отделением нового четырехэтажного здания районной больницы. У носилок с ними, освещенных тремя киловаттными лампами, с хирургом Биджиевым, который писал предварительное заключение, разговаривал невысокий упрямоскулый татарин с надменным чингисхановским разрезом глаз. Приехал он вместе с криминалистами из Аркалыка и представился следователем из облУВД.

- Старушку никто не убивал. Судя по всему, естественный исход. Есть небольшие прижизненные ссадины, ушибы... но она уже плохо владела собой... Семьдесят четыре года, и с её-то болезнью!

- А Радецкая?

- Задушена. Садистски. Горловое отверстие до трахеи забито глиной. Помимо того, есть раны, нанесенные каким-либо металлическим предметом - прутом, тупой лопатой... Что любопытно, раны несерьезные, но их довольно много...

Татарин ничего не записывал, но смотрел на Биджиева так пристально, что бедному хирургу говорилось само собой, даже без его воли...

- Её насиловали?

- Нет.

Следователь поддернул брюки, присел у носилок с Радецкой, отвернул клеенку с её лица...

- Не знавший ее убивал, - вдруг сказал Биджиев. - Может быть, не видевший её лица. Таких женщин стреляют, их могут пырнуть ножом, но так... так их не убивают.

4

Похороны Галины Гамлетдиновой состоялись в среду к одиннадцати часам.

Необыкновенно хорошенькая, она лежала в своем красном ящике в белом подвенечном платье, до пояса усыпанная цветами. Съехавшаяся родня неутомимо сновала по дому, готовя кушанья, гоняя путающихся под ногами ребятишек...

К одиннадцати начал сходится народ. Скапливались во дворе, в ожидании, когда пригласят на прощальный обход, а пока слушали подвыпившего дядьку покойной.

- Ленив народ стал, от рук отбился... Я ему говорю, надо стольник, будет стольник, надо два - пожалуйста! Но токо ты сделай по-человечески, чтоб матери глядеть на неё можно было... - Он закуривал одну сигарету, от беспрерывной жестикуляции она потухала, он её выбрасывал, торопливо поджигал другую... - Сделали, мать их! Вот такой на правой щеке рубец остался, - он окончательно бросил сигарету и показал всем, какой рубец, собрав пальцами кожу на голове от виска до подбородка...

В другой стороне перешептывались:

- Ишь, не хватило учителю городских девок, до наших подобрался...

- Какой еще учитель! - презрительно сплевывал Сашка Уроваев, одетый в новый, негнущийся от усиленной глажки серый костюм. - Его от мамкиной сиськи вчера оторвали... Это кто-то из тар-таринских поселенцев... К нам ведь таких зверей ссылают - будь здоров! Оторвут голову и, не жуя, проглотят.

Машина с оградкой запаздывала. Около жестяных венков на расстеленный брезент соседки укладывали охапки свежесрезанных цветов.

Подошли музыканты с мятыми, тусклыми трубами. Почти весь состав тар-таринского народного оркестра духовых инструментов. Им тут же спешно вынесли на подносе стопки с водкой и крупно нарезанные огурцы прошлогоднего засола. Начинало припекать. Наконец подъехала машина с бронзово блестевшими прутьями ограды в кузове. Тот же дядька, по-видимому, главный распорядитель похорон, с приглушенными матами кинулся к шоферу, их растащили... Всех позвали в дом.

У красного изголовья покойной сидели на шатких деревянных стульях родители - мать в черном шерстяном платье и черной, туго подвязанной под подбородок сатиновой косынке; отец в темном, с чужого плеча костюме. Пообок стола с тяжким грузом - приехавшие родственники. Мать не плакала - она тихонько раскачивалась на стуле и что-то неслышно бормотала про себя. Плакали тетушки, но пока без голоса. Отец то и дело с растерянным видом оборачивался и подолгу смотрел в окно...

Началось прощание. Входили, с левой стороны огибали гробовой стол, стояли несколько минут у темной, завешенной ковром стены, и смотрели с кривящимися от слез лицами на полускрытое фатой знакомое холодное лицо, на тяжелые, резко пахнущие одеколоном цветы, примявшие подвенечное платье... Проходили, входили следующие... Оцепеневшей очередью протянулись одноклассники...

Всего в полутора километрах отсюда, под рано припекающим солнцем нанятые рабочие заканчивали могильную яму: ровнехонько, по натянутой веревочке отбивали края, вынутую глину укладывали ровным валом, чтобы разом хлынула обратно... Позванивали от степного ветра металлические венки, с недалекой трассы изредка доносился гул автомашин... Оттуда кладбище смотрелось как свалка битых зеркальных стекол...

На этот раз Миша сам вызвал Наставника. Номер телефона для срочной связи был записан у него химическим карандашом на шелковом подкладе пиджачного рукава.

- Есть новости? - озабоченно спросил Сергей Николаевич.

- Да. И если попадется майонез, купи пару банок, а то мама без него жить не может...

- У тебя кто-то в кабинете?

- Да, и Гулька просит для неё пару банок захватить... Пока.

- Буду завтра в двенадцать. Там же.

- Понял. Счастливо.

Миша бросил трубку и настороженно посмотрел на Ибрагимову. Вся в черном - с Гамлетдиновыми их семья дружила - она торопливо дописывала материал, стараясь поспеть на похороны...

Хорошая девчонка, но страшна, как блиндаж после прямого попадания авиабомбы... Женщины для Миши как бы делились на две категории: некрасивых, но рядом, и на красивых, но недоступных, даже существующих в каком-то другом физическом измерении. Единственно, где он видел их, так это в журналах, по телевидению, да в качестве быстропрохожих... Он бы никогда и никому в этих своих мыслях не признался, ибо многое в них не могло быть выражено словами. Например: Миша желал встречать в своей жизни много красивых девчонок, но почему много? Что ж вы, глупцы, думаете, что у него замашки турецкого султана? Никогда! Просто, не только все в человеке должно быть красиво, но и вокруг него: друзья обязаны быть умными и счастливыми, женщины рядом - красивыми и обаятельными... Пусть они будут сто раз чужими, но красота не может принадлежать одному...

Красота! "Каждая женщина красива по-своему; на вкус и цвет товарища нет..." Вранье! Все это придумано, чтобы миллионы неудачников чувствовали себя спокойно и уверенно!

Миша думал, что в редакции он не услышит того ужасного звука, от которого даже хотел сбежать в командировку... Но как к нему ни готовился, звук этот, первый, еще не слаженный взвой похоронных труб, ударил и смял его...

Ужасное пение этих труб слышал и Урмас.

Он лежал на тонком жестком матрасе, накрытый пахнущей хлоркой простыней, в девятой палате хирургического отделения Тар-таринской районной больницы и изо всех сил старался не обращать внимания на боль в правом боку. Это не удавалось. Она сидела в нем, как тупой конец лома, который иногда медленно проворачивали - тогда его начинало тошнить, и все белье на нем пропитывалось чужим, резко пахнущим потом...

Он боялся, что его вырвет и надо будет где-то искать тряпку и ведро, чтобы убрать за собой. Временами боль отпускала совсем и он чувствовал себя совершенно здоровым; ему хотелось пойти где-нибудь умыться и быстро уйти отсюда...

Савойский и суток не провел в изоляторе. Вызванный врач мигом нашел у него аппендицит и на "Скорой" отправил в больницу. Самое странное, что определили его в общую палату и никакого поста рядом с ним не выставили. Ведь он, по их разумению, жестокий убийца... Нет, не могут они так думать о нем, тоже люди, в возрасте, грамотные, они же этих убийц видели-перевидели...

В палате к половине двенадцатого тихо, часть соседей разбрелась на процедуры, другие толпились у окна в ожидании, когда похоронная процессия пройдет по улице Абая - отсюда она виделась хорошо и вела к посту ГАИ и далее к кладбищу...

Койки в палате стояли тесно, одна к другой, десять коек в комнате шесть на четыре метра. Урмаса положили с краю. Того врача, который его направил сюда, он больше не видел. А обход проходил, как ему сказали, перед самым обедом...

- Кого несут, мужики? - спросил плотный краснолицый мужик, с аппетитом доставая ложкой из стеклянной литровой банки куски какого-то мяса, дурно пахнущего на всю палату. Одну ногу он согнул под себя, обрубок другой, перевязанный бинтом с желто-зелеными пятнами, аккуратно разместил на табурете.

- Девчонку. Сказывают, утопилась.

- На Ишиме?

- Да не утопилась, убили её...

- Никого эти соплюшки не слушают! Только четырнадцать стукнет, колготки напялит, косметикой перемажется, и жди её... То в десять, то в двенадцать припрется... Я свою уговорами пробовал - бесполезно... Ну и кэ-эк дал ей ремня!

- Помогло?

- Когда это не помогало?

Пение усиливалось...

- Вона, идут, - сказали у окна.

Урмас быстро, забыв о боли, разодрал угол наволочки, вытащил несколько клочьев ваты и, обслюнявив их, заткнул уши. Самолетный гул охватил голову, но помогло ненадолго - из глазной тьмы стала наплывать яркая цветная оживающая картина: полураздавленное лицо на подушке, набитой деревянными стружками. Оно увеличивалось, холодное, тяжело-мертвое...

Открыл глаза и с облегчением увидел перед собой металлическую ножку соседней кровати - круглую, никелированную, обутую в белый пластмассовый колпачок. На полу рядом с ней желтый сол­нечный квадрат плавил половые доски...

Он устал ненавидеть эту глупую упрямую девчонку, которая дала убить себя на проклятой дамбе.

Пришел сосед по койке - мужичок с обветренным кирпично-красным лицом. Шумно завалился на кровать и подмигнул Урмасу. Кажется, его губы зашевелились, Урмас вынул вату и спросил:

- Что?

- Обход сейчас будет, говорю. Постель застели и поверх простыни ляг.

- А, спасибо.

- Спасибо доктору скажешь, когда вылечит. Ты с чем попал?

- Бок болит.

- Да-а, порежут, значит.

- Почему? Сначала, наверное, обследуют...

- Я и говорю, порежут. Иначе как тебя обследуют?

Урмас улыбнулся.

- Я тут, парень, за этот год третий раз лежу. Руку правую то ли простудил, то ли ушиб - двигать трудно. Ну, на бюллетень. Отправили сюда в район. К Сарсену Исмагуловичу попал. Посмотрел на мою руку и сразу - резить, говорит, надо. Я по глупости - надо, так надо. Он же врач, не я... Вот второй раз "резить" собирается. Рука вообще в локте не сгибается. У нас в совхозе с такой функцией много не наработаешь...

- Кто у нас новенький? - в палату вошла молодая женщина в белом, жестко накрахмаленном халате. Держалась она очень прямо, смотрела строго, но лицо у ней точно у куклы, на которую дети извели всю косметику.

- Зинаида Павловна, специально для вас красавчика положили, - подскочил к ней низенький вертлявый мужичок. Пижама и штаны болтались на нем, как на пугале.

- Савойский? - спросила она.

- Да.

- Ходить можете?

- Да, недолго.

- Пойдемте со мной.

- Но сейчас обход будет...

- Успеем.

- Не бойся, - успокоил сосед. - Кровушки попьют из тебя немного. У Зиночки руки мягкие, где погладит, там неделю не болит...

- Ардашев, когда это я тебя гладила? - официально спросила медсестра. В палате засмеялись.

- Ну, так погладишь, у нас с тобой все еще впереди...

Урмас пошел за сестрой по длинному коридору отделения. Он старался дышать ртом - пахло чем-то настолько ужасным, что даже готовящийся на первом этаже обед не мог своим чадом перекрыть этот запах.

- Чем у вас так воняет? - спросил он ей в спину.

- Белье стерилизуют, - сухо ответила она, отомкнула ключом дверь процедурной и сразу пошла к блестящим металлическим бачкам. - Ложись на кушетку.

Перетянула ему руку резиновой трубкой.

- Ого! У меня столько крови не наберется, - попробовал пошутить он, когда увидел у нее большой стеклянный шприц с короткой толстой иглой.

Она молча присела рядом, негнущиеся полы её халата разъехались, и Урмас мельком - он тут же отвернулся - увидел белую поверхность её бедер.

Она подвела острие иглы к взбухшей подрагивающей вене и медленно надавила. У Савойского начало плыть в глазах - боль была острой, длинной и все нарастала...

Он прикусил изнутри губу. "Неужели я так боюсь?" - неверяще спросил себя. Медсестра резко дернула иглой, вена порвалась, и кровь его тонкой щекочущей струйкой потекла от изгиба локтя к запястью. Ослабила жгут... но расслышать то, что она говорила, сумел только через некоторое время, когда она держала перед его носом ватку с удивительно слабо пахнущим нашатырем.

- Ох, и мужчины пошли, - улыбаясь, говорила она другой сестричке - совсем молоденькой пухленькой девчонке. - Больной, вас довести до палаты?

- Нет, я сам, - тихо сказал Урмас. - А какая у меня палата?

- Тридцать вторая... Давай, Любка, поможем мальчику...

Но он успел встать на ноги, вежливо отстранился... Зинаида Павловна все же проводила его до полдороги.

Урмас ожидал, что веселая палата встретит его двусмысленными шуточками, но там было очень тихо, у коек с левой стороны стоял пожилой казах в очках с золотой оправой, с засученными до локтей густоволосыми руками, за ним медсестра с папками... Она кивнула ему на кровать, он прилег, стараясь лечь так, чтобы придавить въедливую боль в боку - тогда она меньше беспокоила...

- Почему на тумбочке грязно? - спрашивал врач.

- Дак убрать не успел, Сарсен Исмагулович. Только с физио пришел, и обход, - испуганно говорил парень Урмасовских лет, плотный, тяжелый в плечах, с широким простодушным лицом.

- С утра убирать за собой надо. В следующий раз замечание впишу в больничный. Это всех касается. Самая грязная палата, хотя ни одного лежачего нет.

Население тридцать второй шумно и виновато вздыхало. Урмас не мог еще знать, что эти выговор и вздыхание повторяются еже­дневно, и поэтому осмотрелся вокруг себя. Тумбочки у него нет, вся одежда казенная, свою в приемном покое забрали...

- Показывай...

Парень неловко заворочался в кровати, закатывая штанину с левой ноги...

- Почему на перевязку вчера не ходил?

- Она говорит, некогда мне, и сегодня так сказала...

Сарсен Исмагулович что-то шепнул сестре, та сделала пометку в своей папке...

У Савойского тревожно билось сердце: у него, конечно, ничего серьезного, этот аппендицит всем поголовно вырезают, но аппендицит вроде не так болит, он где-то внизу живота...

Спустя минуту обход приблизился и к нему.

- Новенький наш, поступил вчера вечером с подозрением... - медсестра добавила пару слов по латыни.

- Как фамилия?

- Савойский. Урмас Оттович.

- Откуда?

Урмас чуть не ляпнул - из милиции.

- По направлению сюда приехал. Из Уральска.

- Ого! - не удержался кто-то из соседей.

- А почему имя такое - Урмас? Не русский, наверное?

- Русский.

Сарсен Исмагулович засмеялся:

- Сейчас все русские... Глаза узкие, волосы черные, а по паспорту - русский.

- У меня мать из Прибалтики.

- Вот-вот, а сам русский...

В палате тоже смеялись, но осторожно.

- На что жалуешься?

- Бок болит, вот здесь...

- Майку сними, - он присел к нему на кровать и стал мять ему живот. Пальцы у него твердые, бесчувственные, он вдавливал их почти до позвоночника.

- Трусы сдерни свои.

Господи, как жутко неловко чувствовал себя Савойский. Да еще медсестра, женщина хотя в возрасте, смотрела на него, казалось Урмасу, с каким-то вовсе не медицинским любопытством. Он так покраснел...

- Тут больно? А тут?

- Больно, конечно. Вы так давите... А вот здесь настоящая боль, - он показал под крайнее правое ребро. - Болит так, будто лом туда сунули...

- Там почка у тебя, в школе анатомию проходил?

- Почка так почка, но болит...

- Боль все время, или бывает, что проходит?

- Иногда сильно скрутит, иногда совсем как здоровый...

Сарсен Исмагулович встал.

- Одевайся.

- У меня аппендицит?

Но врач уже выходил из палаты. И едва за ним закрылась дверь, сосед громко сказал Урмасу:

- Видишь, какой у нас доктор умный. Подойдет, два раза взглянет, и все, диагноз готов.

- Понятливый, - злобно сказал парень с больной ногой. - Опухоль с колена не спадает, костыли не выдают, перевязку не делают... сиди тут летом, загорай...

- А тебе, Витя, меньше кувалдой по коленке себя бить надо, еще раз так врежешь, никакая больница не спасет, - под общее гоготанье сказал вертлявый старичок. Весь обход он тревожно прислушивался к запахам с кухни.

- Больные! Обе-едать! - разнесся по коридору крик. - Обедать!

И сразу со всех палат ответили возбужденные голоса...

- Есть праздники и на нашей улице! - радостно сообщил сосед, заталкивая здоровой рукой в карман пижамной куртки стакан с ложкой. Старичок, который если и маялся, так только голодным желудком, уже исчез.

В столовую, большую комнату в центре этажа, Урмас попал позже всех - идти трудно, да еще пережидал весь шаркающий дерматиновыми тапками, бренчащий посудой поток больных. Он все боялся, что его невзначай зацепят за больной бок.

К раздатчице, маленькой толстой черноволосой женщине, в таком же халате, как и на больных, он подошел последним.

- Новый? С какой палаты?

- Тридцать второй. Савойский.

От котлов её пахло несъедобно, и Урмас старался на них не смотреть. Он, быть может, и вообще не пришел бы обедать, но до ужина тогда не вытерпел бы. Она послюнявила палец, перевязанный черной засаленной тряпицей, пролистала какие-то рукописные странички...

- Поздно вечером поступили?

- Да.

- Тебя еще в список не включили. На ужин можешь приходить.

- Хорошо.

Есть он передумал. К тому же все столики заняты...

Раздатчица проворчала:

- Что тут хорошего. Если б местный был, домашние бы подкормили.

Она налила ему глубокую тарелку супа и выдала алюминиевую ложку и мутный стакан.

Так и знал! Теперь он дурак дураком стоял посреди множества направленных на него по-базарному любопытных взглядов и держал перед собой эту тарелку с горячей жидкостью.

- Урик! Сюда иди! - окликнули его странным именем сопалатники. - Дедок наш уже набил свой курдюк...

Ему подставили стул, он примостился на углу.

- Чесночок будешь? - предложили ему. - Первое дело от заразы.

Урмас не отвечал. Он, как заснувший, смотрел на суп. Никакого супа в тарелке, собственно говоря, не было. В горячей, хлоркой пахнущей воде со слабыми блестками жира плавали две почерневшие с краев картофелины и мелкие рыбьи кости. Он зажмурился, хлебнул два раза, подумал, выловил эти картофелины и съел их вместе с тремя кусками хлеба...

В палате, когда он вернулся, царил настоящий праздник. Каждый колдовал над какими-то баночками, полиэтиленовыми свертками. Одно вдумчивое пережевывание... Лишь дедок тоскливо сидел на своей кровати.

Урмас прилечь толком не успел, как вызвали в ординаторскую. "Они, наверное, сложных больных отдельно осматривают", - догадался Савойский.

Но в кабинете, в накинутом на плечи чистом белом халате, сидел на боковых стульях человек с толстым бухгалтерским портфелем на коленях. Урмас присел, склонившись в правую сторону и обхватив руками больной бок.

- Майор Тимур Алиевич Ходжаев. Следователь из областного управления, - представился он.

Урмас подавленно молчал.

- Ты не догадываешься, почему тебя выпустили?

- Я все сказал, что знаю. Зачем меня держать?

- Ты подозреваешься в совершении трех убийств, и тебя, как свободного фраера, отправляют на лечение?

- Каких трех, ведь только Гамлетдинову...

Урмас вспомнил. Значит, это не милицейская уловка.

- Их всех убили, да? И Нину, и Лайкову?.. - спросил он пересохшим голосом. - Мне не лгали? - на глаза его навернулись слезы, но он все равно смотрел на следователя с таким приступом ненависти, что Ходжаев не выдержал и презрительно засмеялся:

- Да ты, парень, артист!

Майор слабо разобрался в Урмасовой психологии. Не к нему была обращена ненависть Савойского. Ненавидел он в этот момент жутко, до бессильно жгущей сердце ярости тех, кого он назвал - жертв. Как он сожалел сейчас, что не оскорбил, не унизил, не сделал больно этой распутной Нинель, не достучался и не обругал самыми страшными словами хозяйку! Они ушли... Им теперь легко и беспечно. Они оставили на земле того, кто будет платить за их глупость, за их боль, за их неумение прожить свое до естественного конца!

Урмас закивал головой утвердительно, мелко и часто. Он просто хотел сказать и кивнуть в этот момент головой, но сказать не получалось, и он только кивал...

- Перестань! - Ходжаев больно сжал ему колено. - Ну!

Видя, что не помогает, схватил его за шею и сдавил. Урмас закашлялся, стал слабо отталкивать его руками, майор отпустил и спокойно спросил:

- Я читал все, что ты говорил на допросах. Теперь расскажи не самое главное - где находился в это время и прочее, а всякую мелочь...

Немного позже Урмас смог говорить. И совсем не мелочь. Он очень подробно рассказал, как пытался убежать из Тар-тар...

- И что, ты ни разу не переспал с Радецкой?

- Я не умею... Потом, она не за этим раздевалась. Она говорила, если кто-нибудь из чужих не будет смотреть на её тело, то она может сойти с ума. И когда я случайно касался её обнаженной, её так всю нехорошо передергивало.

"Час от часу не легче... - думал Тимур, подробно записывая рассказ этого молочногубого слюнтяя. - Чокнутая баба, прибить которую за такое поведение мог любой нормальный мужик... Десятиклассница, которую сначала топят, затем вытаскивают и бьют ломом по голове... И в центре этот сопляк, который так красиво и плавно идет под вышку... Неудивительно, что местные махом состряпали на него обвинение".

Он сунул бумаги в портфель и резко поднялся.

- Иди, Савойский, лечись. Обществу ты нужен здоровым! А я к тебе загляну, завтра... Вспомни что-нибудь еще, память у тебя замечательная, нужная нам память...

- А почему вы меня не арестовываете, ведь это я убил этих троих? - робко спросил Урмас.

- По области около десяти нераскрытых убийств, может, и их возьмешь на себя? - зло ответил вопросом Ходжаев. - И не вздумай так сказать кому-либо другому, тогда я тебе найду такую камеру в КПЗ, где ты и до вечера не протянешь. Понял?

- Да.

- Посмотрим, как понял...

Еще до встречи с Урмасом Ходжаев позвонил Рамазанову.

- Аллибас Искакович, это с вашей легкой руки подозреваемый Савойский выпущен из-под стражи под предлогом лечения? - бесцеремонно спросил Тимур.

Присутствовавший при разговоре Баскаков поразился бестактности важняка. Рамазанов долго не отвечал.

- Алло, - не вытерпел Тимур, - вы меня слышите, Аллибас Искакович?

- Говорите, говорите, - отозвался равнодушно начальник РОВД.

- Насколько мне известно, Савойский единственный, кто знал всех жертв, имел интимные отношения с Радецкой, встречался и с Гамлетдиновой...

- Зачем вы мне все это рассказываете? - перебил отпускник. - Есть Шишков, исполняющий обязанности начальника милиции, есть начальник уголовного розыска майор Баскаков, который руководит оперативно-розыскными мероприятиями, а вы звоните мне, говорите какие-то безграмотные вещи, будто я кого-то отпустил... Никого я не мог отпустить, поскольку прокурор ордер на арест Савойского не подписал. А допрашивать больного человека - нам никто права не давал. Дайте, пожалуйста, трубку Баскакову...

- Извините, - сухо ответил на этот монолог Тимур и передал телефон майору. Выходя, он услышал, как Баскаков ему в спину очень громко сказал:

- Я понятия не имею, откуда он взял, что это вы дали распоряжение отправить Савойского в больницу. Сам, лично я сам, да с ним разговаривать невозможно, человек мучается, стонет...

Тимур нисколько не обиделся на начальника угро: лично он приехал - уехал, а тому здесь работать. Зато теперь твердо знал, что Рамазанов позвонил и велел выпустить Савойского. Одного сотрудника они, конечно, отрядили за ним наблюдать, но, так сказать, в частном порядке...

Проще говоря, учителя надо забирать в Аркалык, где есть тюремная больница, и там с ним работать...

Он бывал в Тар-тарах и раньше, проездом, поэтому в столовую заходить не стал. Купил четыре бутылки минеральной, килограммовый круг белого хлеба, сыр и дешевой карамели; в гостинице, двухэтажном беленьком особнячке напротив редакции районной газеты, расположился в своем номере, включил вентилятор - гостиница все-таки для избранных, с удовольствием перекусил...

"Одно то, что Рамазанов сослался на милосердие, говорит, что у него были веские причины выпустить Савойского... Да, но в какое положение он поставил себя: других подозреваемых нет, ни одной убедительной зацепки - спецкомендатура за своих, в дни, когда произошли убийства, отвечает... посторонних не заметили... Допустим, жену первого секретаря райкома комсомола мог пришить и Савойский, только допустим, ибо, даже если на него будут показывать все улики, стоит только раз посмотреть на этого мальчишку, как все эти улики придется свернуть в трубочку и выбросить... Но тогда кто убил Гамлетдинову? Наоборот. Некто убивает школьницу, затем, разохотившись, и Радецкую. Черт бы побрал этого убийцу, обе жертвы даже не изнасилованы! То есть, нет мотивов для того, чтобы связать эти два убийства... А может, это и есть мотив - обе молоды, красивы, обе раскованны в своих отношениях с мужчинами - на похоронах десятиклассницы Ходжаев обратил внимание на то, что некоторые интересовались, почему не пришел некий Володя... Он навел справки и выяснил, что мало того, что этот самый Володя - последний, кем увлеклась Галя, но еще фамилия этого паренька Баскаков, и приходится он родным племянником начальнику угрозыска! Его ни разу не допрашивали, а вчера вечером председатель райпотребсоюза, у которого Баскаков-младший работал личным водителем, отправил его в недельную командировку в совхоз Ростовский... Начальник угро явно был взбешен неожиданным решением Рамазанова выпустить Савойского и поэтому пошел даже на такой риск, как сообщить приезжему следователю, что его шеф совершает якобы противозаконные действия. Тимур не был доволен результатом своих розысков и рассуждений: нет главного - мотива, почему это произошло. Неважно, кто убивал, Савойский или Баскаков-младший, важно, почему. Одно это или два преступления? Если одно, то совсем не исключается и Савойский - надо осторожно снять с него психиатрическую экспертизу...

Взять бы сейчас бутылочку легонького сухого и попробовать расслабиться вместе с комендантом этой гостиницы - у ней, кажется, очень игривый характер...

Вечерело летом медленно. Обессиленное солнце висело где-то далеко, еще не было прохлады, но и жары не ощущалось - комнатная температура, комнатное освещение - знойное марево исчезало и виделось далеко, прозрачно - все как будто восстанавливалось, днем прибитое, загнанное в щели солнечной радиацией - и на улицах и во дворах множество народу; с выгула гнали в поселок личный скот, и животные медленно разбредались по дворам. Иная глупая скотина вдруг останавливалась, широко расставив ноги и подняв кирпично-красную морду, и начинала страшно реветь, махая хвостом. Затем разом обрывала рев, прыгала неожиданным скоком и уж после этого выступления степенно шла к своему сараю.

На ужин дали горячую манную кашу с оплывшим двадцатипятиграммовым куском сливочного масла на ломте сухого батона. Урмас не замечал, что ел очень быстро, настороженно расставив локти в стороны, втягивая со всхлюпом воздух, когда обжигал рот. Съесть столько за полтора суток для него мало, но он почувствовал, что довольно прилично наелся. Захватив чай и пару кусков хлеба с собой в палату, как делали почти все, поставил на общую с соседом табуретку и прилег на свой проклятый бок. Болело не так сильно, как днем, но ощутимо, и забыть боль удавалось ненадолго.

- Добрый вечер, больные, - вошедшая медсестра, высокая, красивая казашка, сказала это так тихо, что в палате её совсем не услышали.

- Кто здесь, - она внимательно смотрела в свою папку с историями болезни, и от смущения читала по складам, - Савой­ский Урмас?

- Это я, - зашевелился Урмас.

- Кто Урмас Савойский? - спросила она, несмело оглядывая мужиков.

- Слушай, как нашему Урику везет!

- Айгуль! Ты что так тихо заходишь, как не к себе домой? Это мы у тебя в гостях... А ну-ка, топни ножкой... прикрикни как следует...

- Это хорошо, что стесняется, молодая, - убежденно произнес старичок, успокоено поглаживая под майкой свой тощий живот, - а то зайдет Татьяна, так сразу всем места становится мало...

- Ну, что ж ты так о своей будущей супруге отзываешься, - засмеялись над ним.

В этой местной шутке Урмас не разобрался.

- Вы что, больной, ужинали?

- Да, а нельзя что ли?

- Нельзя. Разве Сарсен Исмагулович вам не сказал, что завтра у вас операция?

И предполагал Урмас, и думал об этом, но все-таки у него перехватило дыхание.

- Что за операция?

- Аппендикс вырезать будут. И вам надо, - она смотрела мимо него, и её смуглые щечки горели от румянца, - убрать оттуда волосы...

- Откуда? - глупо переспросил Урмас и непроизвольно, а за ним Айгуль, глянули туда, откуда Урмасу надо было убрать волосы.

- Пойдемте в ванную, я дам вам бритву...

- Я сам, все сам...

Только потолок в ванной не был облицован кафелем. И холодом веяло от мутной стекловидной белизны. К тому же она не закрывалась, и Урмас, взяв мыло и бритвенный футляр, поставил под дверью большое оцинкованное ведро - чтобы своим падением оно хотя б предупредило его...

Сел у ванны на деревянную, как в банях, скамейку, открыл горячую воду, стал мылить хозяйственным мылом помазок... "Завтра меня порежут... привяжут чужого, холодного, потного от страха, к столу и маленьким острым ножичком медленно поведут толстую, вспухающую за острием красную линию... Я не буду тогда Урмасом, Савойским, который где-то жил, что-то хотел, чувствовал... я буду живым настолько, чтобы быть нормальным медицинским мясом... Есть пушечное мясо, а я буду медицинским. А куда я исчезну? Где окажусь я, когда из этого тела начнут стальными крючками вытаскивать внутренности?.."

Ведро загремело, он в страшном испуге закрылся пижамной курткой...

- Больной, вы скоро?

- Да, уже заканчиваю...

- Я вас жду, мне надо проверить...

- Я хорошо побрился.

- Сарсен Исмагулович сказал проверить, чтобы завтра не было неожиданностей.

Он сполоснулся, чертыхаясь. "Что я распереживался? Это молодому парню стыдно, что ему снимут штаны и осмотрят, а ты сейчас никто..." Но все равно стало ужасно стыдно, когда она зашла и он быстро, буквально на секунду-две спустил штаны, смотря поверх её медсестринской шапочки, чудом держащейся на густых черных яблоком пахнущих волосах. Она специально надетой резиновой перчаткой отодвинула вправо и влево его съеженный посиневший пенис...

На своей койке он накрылся одеялом с головой. Знобило, но не от боли, никакой боли в боку он не ощущал. "Правильно меня осматривали? Что-то не верится. Какой это аппендицит - то болит, то не болит. Да и болит терпимо. Надо сказать завтра, что все прошло, я себя чувствую лучше..."

Он в самом деле внимательно прислушался к своему боку. Боли в правом подреберье не было, только таилась там непонятная тяжесть... "Это терпимо, до дома я доеду... Какой дом, когда?" Он чувствовал, что опять мысли соскользнули на непрерывный замкнутый круг и начинают повторяться через правильные промежутки времени и почти в том же словесном обличьи.

Ворочался в кровати до тех пор, пока снова не пришла Айгуль. Теперь надо было ставить клизму. И в той же ванной.

...Потом он носился по коридору, следя за тем, чтобы никто не занял прежде него единственный на весь этаж мужской туалет, а низ живота ему больно разрывало водой. Но и после того, как закончились все эти издевательства, вечер продолжал длиться. Урмас сидел на корточках в курительной комнате с зажженной сигаретой в руках. Он выпросил её у мужиков, сидящих тут так же, как и он, на корточках. Один на всю комнату стул занимал одноногий парень с костылями. Они с час травили анекдоты, пока не разошлись. А парень тот долго сидел вместе с Урмасом.

- Ты понимаешь, никто не ожидал. Она ж на ручнике была! Я еще с вечера, перед тем, как квасить, палку под задние колеса с левой стороны кинул. Она же не на взгорочке стояла, чтоб кирпичи под неё подкладывать... Ночью просыпаюсь от треска, понял, лежу и думаю, это снится мне или нет? А я, оказывается, когда разошлись, в кабину не захотел, комарье туда понабьется, вообще не уснешь, а под грузовик свой, ё..., и прилег. Дежурка у меня, фурмановская, видел, наверное, зилок сто тридцать первый, с большим зеленым фургоном...

Урмас кивнул, да, может быть, и видел...

- И треск такой, понял, громкий, на всю степь... А это, оказывается, трос лопнул, машина тронулась и палку мою стала переезжать... А я ж догадался, когда все, сдавило... Пока проснулись, с похмелюги никто ничего не понимает, пока довезли... Можно было ногу спасти, да эти коновалы... Я в журнале читал, кисть отрезало, они - раз и в холодильник... ничего, обратно пришили. У меня ж кость держалась и кожей снизу было соединено.

Он ушел во втором часу ночи. Урмас открыл одну створку окна, но глотнуть свежего воздуха не получилось - табачный дым медленными качающимися волнами плыл из-за его спины. Закашлялся, во рту было сухо и горело от никотина. Странное облегчение сейчас испытывал он. Помнил, конечно, об убийствах, милиции, следователях, но помнил как-то отдаленно, точно все это случилось множество лет назад и все последствия, которые могли быть, уже состоялись. От чего у него колени подгибались, так это от мысли о завтрашнем дне. От такой пустяшной операции умирают редко. Но все же умирают, а его нельзя отнести к фатальным счастливчикам. Могут дать больше наркоза, чем нужно, могут внести заражение... В принципе, к смерти он готов. Но с одним непременным условием - господи, как будто в этом деле можно ставить какие-нибудь условия, да и кому? - но все же: умирать он желал долго, как можно дольше, так, чтобы до самого конца понимать, что умираешь, до последнего света в уже закрытых глазницах. Он никак не хотел, чтобы жизнь его оборвалась на полуслове или, как может быть завтра, - в наркозной тьме...

5

- Я понял, кто убил Гамлетдинову, - торжественным шепотом выпалил Барыкин, когда остался с Наставником наедине.

- Кто такая?

- Вы разве не знаете? - ошеломленно спросил журналист. - Её на дамбе нашли, похороны вчера... - и он было решил, что Наставник почему-то не хочет показывать свою осведомленность, так как эту главную тар-таринскую новость он не знать не мог, но Сергей Николаевич спохватился:

- Да, прости, помню... помню... А какое это имеет отношение к нам?

Этим простеньким, как линейка, вопросом Мишу словно речи лишили. Он на одном листочке бумаги за два часа расшифровал тяжелейшее преступление и, оказывается, к Ним это не имело никакого отношения!

- Давай-ка я отвечу на твои вопросы, которые ты тогда формулировал. Надо было в прошлый раз с тобой на эту тему переговорить, чтоб не было ложных вызовов, - Сергей Николаевич говорил без тени обычной вежливой улыбки, и Миша подавленно слушал.

- Я тебе сразу обозначу границу наших интересов - это государственная безопасность!

- Но ведь для государства важно, чтобы люди в нем жили без страха за себя! - посмел перебить Барыкин. Ему все еще не верилось, что его догадки о Барчуке не нужны, и поэтому он не столь явно ощущал свою вину за то, что зря вызвал занятого человека из Аркалыка.

- Кто с тобой будет спорить, Миша! Но мы занимаемся уголовными преступлениями такого характера лишь в том случае, когда в них или есть политическая подоплека, или они имеют настолько большой общественный резонанс, что могут вызвать явления, которые будут носить политическую, антигосударственную окраску. Мы, разумеется, не откладываем в сторону полезную для МВД информацию, передаем им, но поверь, своей работы у нас достаточно! Каждый должен заниматься своим делом, не так ли?

Сергей Николаевич говорил легко, свободно, не задумываясь, словно проговаривал эти слова сотни и сотни раз.

- В сфере нашего внимания любые действия, ведущие прямо или косвенно к подрыву государственного строя. Любые, какими бы мелкими и ничтожными на первый взгляд они ни казались. Мы охраняем целостность его территории, его идеологические основы, из которых вытекают наши мораль и право...

И тут он заговорил медленнее и как бы наощупь подбирая слова:

- Нам служебно важно знать, что пишут, о чем разговаривают, как думают наши люди... Общество должно состоять из чистых, однородных элементов - я говорю не о случайном и поверхностном, а о фундаментальном в личности. Конструкция из разных, несовместимых элементов недолговечна и обречена на медленное тление или быстрое разложение...

Мише отчаянно хотелось записывать, поскольку все мысли, выражения он просто не успевал запомнить...

- В любой стране на случай войны составлены списки граждан, которых в момент введения чрезвычайного для государства положения необходимо интернировать.

- Так они не знают, что ходят, смеются, своими делами занимаются, а в любой момент их могут?..

- Ну, такие люди, Миша, как правило, редко смеются и занимаются, в основном, довольно черными делами... В противовес такой разовой операции мы постоянно, изо дня в день, занимаемся ликвидацией той среды, тех карстовых пустот, в которых приживаются или произрастают люди, могущие при определенных обстоятельствах, часто даже неосознанно, нанести вред государству... А вообще-то, мы над этим в данный момент работаем, саму систему органов государственной безопасности надо довести до такого идеального состояния, когда надобность в насилии полностью отпадает... Когда человек едва-едва задумает совершить противогосударственное деяние, даже нет, только начнет становиться тем человеком, который сможет нанести нам вред, так сразу же, в эти же мгновения и понесет наказание...

- У вас такие сложные построения, Сергей Николаевич, - не удержался от восхищения тайный агент.

- Ну, я ж бывший ученый.

- Да?

- А ты думал! Кандидатская почти была готова... Кстати, у вас в газете кто о комсомоле пишет?

- Когда я, когда Ибрагимова...

- Ты в курсе, чем райком комсомола дышит? Лично с кем-нибудь знаком, например, с Радецким... При нем как, оживилась молодежь?

- Нормальный парень, хороший. Не знаю, как после этих всех несчастий он работать будет, а так...

- Ты с ним в неофициальной обстановке встречался? Я что спрашиваю: для твоей корреспондентской работы людей не только с парадной стороны знать надо...

Последних слов Барыкин не слышал - его голову охватило тепло от вспыхнувшего стыда. Чудом он не покраснел. Кого-кого, а Радецкого Дмитрия он знал и с очень даже интимной стороны. Прошлой зимой они вместе попали в совхоз Титова...

Им предстояло провести закрытое партийное собрание по итогам ХХ пленума райкома партии, затем вечером большое комсомольское собрание... Работы навалом, но еще когда они ехали в промерзших "жигулях" Радецкого вслед за "Кировцем", пробивающим дорогу, Первый и его заворготдела, Юра, кстати, сам титовский, обещали Мише неплохой вечерний отдых и намекнули на свои старые связи с приличными и сексуальными девчонками. Верить ему хотелось очень, хотя подумать практически - какой может быть секс в совхозе Титова, которого из-за сугробов не видно?

Комсомольцы выступили, где надо и как надо, Барыкин застено­графировал - материал требовался на всю полосу; в перерыве выловил главного зоотехника - еще строк на двести о животноводстве легло в блокнот, словом, три часа нудной говорильни использовал с большой пользой для своей газеты...

К девяти они освободились и, оставив машину в теплом директорском гараже, стали пробираться вслед за Юрой между огромными сугробами с желтеющими полосками окон. Из вершин их курились серые прозрачные дымы.

- Замело так, что мой отец второй день не может пробиться к сараю! - крикнул Юра.

- У нас в райцентре хоть дороги чистят, - отозвался недовольно Первый.

Миша от холода зубы не мог разжать.

К нужному дому вел снежный двухметровый тоннель, в котором они немного отдохнули от едкого обжигающего ветерка.

Юра постучал, им открыли... а дальше все путем: накрытый стол, мясо жареное, копченое, соленое, моченые яблоки, квашеная капуста, лепешки самодельного хлеба... И, конечно же, обещанные девчонки. На одну смотреть можно было только после шестой или седьмой стопки самогона, у второй лицо обыкновенное, вчерашней примерной школьницы, но фигурка довольно стройная. Их перезнакомили.

Юра шепнул:

- Это вам. Я позже свалю к одной.

Первый тихо сказал Барыкину:

- Выбирай, Мишань. Мне, знаешь, когда выпью, без разницы...

Миша колебался недолго. С некрасивой он не сомневался, что выйдет сразу и без проблем. Но, елки-палки, если Это и произойдет в его жизни, да еще в первый раз, должно быть по крайней мере так, чтобы потом не вспоминать со стыдом и отвращением.

- Ирочка, она не ломается? - спросил Миша, кивнув в сторону "школьницы".

Юра улыбнулся:

- Никто её не тянул, сама пришла самогонку пить с двумя мужиками, какой ей смысл выделываться? И потом, от тебя зависит...

- Конечно, - уныло согласился Барыкин. И выбрал Иру...

Зря. Пила Ирочка вроде бы много, но ни черта не пьянела... От каждого его прикосновения не шарахалась, но в то же время и не реагировала, как положено - на грудь ему не склонялась, на руку не опиралась, кокетливо в его сторону глазом не косила, - будто рядом с ней чурбан сидел, а не журналист из районки.

- Ты будь пошустрей, - сказал ему на ухо Димка, у которого с этой, кирпичноликой, все было нормально: она и хохотала от его вялых шуток как бешеная, и без стеснения обсидела его колени...

Дед со старухой ушли на кухню - там у них русская печь, на которой они спали, а гостям постелили в двух комнатках - парням на диване, а девчонкам отдали две кровати с перинами. Первый, уже довольно теплый, без всякого стеснения прихватил свою и честь по чести разложился с ней на диване, причем его, Светкой, кажется, звали, очень прямо сказала Мише, чтобы он ложился на перины и ждал Ирку. "Ни черта не понимаю в женской психологии", - пьяно размышлял Барыкин, раздеваясь. Одежды на нем! Мать, наверное, весь гардероб на него напялила... Юркнул под одеяло и утонул в толще перины, ощущая, как каждый мускул расслабляется и тает... Ничего не видел в избяной темноте, только слышал, как прошла по половикам к его кровати Ирочка, как несколько капель воды упали с её кожи... она почти бесшумно освободилась от ночнушки, но он слышал мягкий и чуть тревожный, как шорох ночных листьев, звук скольжения ткани по её телу...

Она резко откинула одеяло, прыгнула на перину и... боже мой, какой крик разбудил всех в доме! Эта дурочка подлетела, наверное, под потолок! Чего потом только врать не пришлось и ей, и всполошенным старикам...

Миша излагал Наставнику эту историю без подробностей, полунамеками, как-то невольно часть своих нехороших желаний, планов передавая, перекладывая на Радецкого... А уж о последнем эпизоде, разумеется, и не заикнулся.

Когда Барыкин уходил с конспиративной встречи, то думал, что пойдет со своими выкладками к самому Рамазанову - начальнику РОВД нравилось, как пишет молодой журналист, и при встрече он здоровался приветливее, чем другие официальные лица.

Поспать в этой больнице совершенно не давали. С раннего утра какая-то перекличка в коридоре, потом с первого этажа начинают греметь бачками, кастрюлями, как нарочно громко, непрекращающе... на базаре с утра бывает потише, чем в хирургическом отделении. Потом по палатам ходит кастелянша и считает белье, затем нянечки вносят и ставят в центр палаты ведро - громко, расплескивая воду с белой пеной хлорки, и вот швабра невыносимо долго трет под твоей кроватью, стукая об ножки...

Урмас второй час лежал на своей кровати одетым, голодным и замершим, точно зимний жук, а им еще никто не заинтересовался. Может, Айгуль что-то напутала с операцией?..

Позвали на завтрак. Чтобы забыться, перехватил у соседа пару газет, но даже букв разобрать не смог - они не то чтобы плясали перед глазами или виделись туманно, нет, они просто выглядели чужими, незнакомыми...

Ночью он написал письмо матери - довольно правдивое, не жалеющее... спрятал под матрац - какой там конверт, когда у него ни одной личной вещи с собой - документы и деньги в милиции, чемодан у Лайковой, там сейчас, поди, все опечатано... а письмо пусть полежит: будет все удачно, так отправлять никому не понадобится...

Опять в палате пустота - все разбежались по процедурам... И Урмасом овладело счастливое чувство забытости, когда мир отделился от тебя и, заключенный в невидимую прочностеклянную сферу, скользит рядом, не задевая... Он сжался в комочек, и даже край простыни накинул на лицо, как будто от солнца, на самом деле - от всех...

- Больной, пойдемте! - крикнули в палату.

Как всё болезненно замерло и напряглось в нем! Он даже несколько мгновений пролежал, не шевелясь, в надежде, что пришли не за ним.

- Савойский, вы что, спите?

Крепкая рослая женщина в халате странного цвета - какого-то бледно-коричневого - затрясла спинку его кровати. Его повели в кабинет, где он вчера упал в обморок, сделали в вену, опять в ту же, незажившую, укол, на этот раз очень быстро... он еле успел спросить:

- А зачем?

- Чтоб волновался меньше...

Но его как трясло, так и продолжало трясти... Повели в другой кабинет, который оказался только маленькой узкой прихожей перед огромной, так ему показалось, белой сияющей залой. И здесь он заговорил:

- А я думал, что вы посидели, посидели, да решили меня не чикать! Зачем сейчас работать, когда такая жара? Отдыхать надо, на пляже, а, девочки, махнем на пляжик? Пива возьмем, если повезет - чешского, пили чешское пиво?

- Пили, - отвечали, смеясь, операционные сестры, ловко стаскивая с него одежду, повязывая на ноги бахилы, на руки непонятные перчатки...

- Что ж, я совсем голый на операцию пойду? - продолжал он шутить, вернее, говорить первое, неосознанное, что приходило на язык. - Дайте хоть трусы надеть! Какой из меня джентльмен без трусов? Прикиньте, я в ресторан в таком виде захожу...

- Нормальный джентльмен, что надо! - грубо оборвала его старшая и, крепко взяв под локоть, повела в ту залу...

И Урмасу стало так скучно, как никогда в жизни, и сильно захотелось пить, когда он увидел под круглым множественным фонарем узкий, как гладильная доска, стол, весь в бурых, светло-коричневых, как на халате медсестры, пятнах...

Перед тем как позвонить Рамазанову, Миша в сотый раз перебрал свою версию.

Галка была девочкой своенравной и мальчиков себе выбирала по странному вкусу - то ходит с завзятой сволочью Аликом, черным, кривоногим и беспутным казахом, который даже в школе не расставался с ножом; то подцепит студента из мехотряда и целуется с ним за клубом по вечерам, пока тому морду не набьют и целоваться становиться нечем... А в последний, послемайский месяц она чинно, без вызова, с необычной для неё скромностью и тайной дружила с Вовкой Барчуком. У того была и личная машина, и "нива", на которой он возил своего начальника, и поэтому об их встречах знало немного тар-таринцев. В приемной председателя райпотребсоюза Барыкин осторожно, как бы мимоходом, выяснил, что утром седьмого июля - в день, когда произошло исчезновение и, как выяснилось, убийство Гамлетдиновой, председатель выехал в Аркалык, но! - не на своей машине, а в "Волге" второго секретаря райкома партии. На работе в тот день председатель не появлялся, однако его "нива" простояла у райпотребсоюза до вечера. Зачем Барчуку понадобилось мозолится на людях вторую половину дня? Да еще в такую жару? Потом, эти расспросы, будет ли газета писать об убийстве, эти явные переживания что "могут сплетню навесить..." О, если б он тогда не оскорбил его газету, Миша вряд ли запомнил бы эти слова... Наконец, странная командировка в Ростовский - аж на десять дней! Двое детей у человека... Миша звонил в этот совхоз приятелю - комсоргу, и тот сказал между общей болтовней, что Баскаков-младший крепко загулял... Без особых мозговых усилий становилось понятным, чем вызваны его переживания. Возможно также, что Радецкая каким-то образом стала свидетельницей развязки их взаимоотношений... Нет, нет, она была любовницей приезжего учителя, и что между ними произошло - Миша рассуждать не брался.

Он взял теплую скользкую телефонную трубку и набрал 42-12.

- Здравствуйте, мне бы Аллибаса Искаковича.

В мембрану как-то начальственно хмыкнули...

- Добрый день, Аллибас Искакович! Вас Михаил Барыкин беспокоит из "Красного колоса". Я хочу с вами поделиться некоторыми своими предположениями, но они довольно строго основаны на фактах...

И Миша выложил все, что знал и думал о виновнике злодейского преступления... Минут через десять незнакомый голос оборвал его:

- Начальник милиции находится в отпуске со вчерашнего дня...

От такой оплошности уши бедного журналиста вспыхнули, как два факела!

- Простите, а я с кем говорю?

В ответ что-то клацнуло, и посыпались на Барыкина с аварийной частотой телефонные гудки...

Операцию отменили. Перед тем, как приложить к лицу Савойского наркозную маску, пришел Биджиев, крепко помял ему живот и согнал с операционного стола. Его вернули в палату, затем перевели в урологическое отделение - на этом же этаже, только в другой половине здания.

В тихий час Урмас перезнакомился со всеми обитателями новой палаты - шестнадцатой. Народу здесь лежало немного - человек восемь, воздух посвежей, и даже тумбочка досталась, куда он положил щетку и зубную пасту, подаренную соседом по хирургии - тот таки добился направления в область и выписался.

Сегодняшний день был вообще чудесен! На полдник дали по полному стакану кефира с четырьмя плитками сухого печенья, а минут через двадцать к Савойскому нагрянул гость - хлопотливый Гадий Алексеевич! Принес его чемодан с вещами, пол-литровую банку сметаны, сушеного мяса, в газетном кулечке каменные шарики козьего сыра...

- Дочки расстарались, - пояснил он, с большим удовольствием принимая смущенную благодарность Урмаса.

Тому и впрямь стало неудобно за неожиданные заботы...

- Как оно, на казенном довольствии? - спросил благодетель, внимательнейшим образом рассматривая учителя. - Неважно выглядишь... худой, и лицо пожелтело немного, похож на кого-то стал...

- Не могут точный диагноз поставить. Назначили операцию - отменили, признавали аппендицит, теперь почки...

- Кому ты нужен со своими болячками, - глухо, с кашлем сказал ходивший кругами по палате Василий Мордатович, зоотехник с РСХО. Низкий, лысоватый со лба; под огромным животом его, на котором трещали пижамные пуговицы, болталась склянка, куда из врезанной ему трубки стекала урина.

- Смотрит доктор на нас и об одном думает: хорошо, хорошо, что у меня такого нету...

Гадий Алексеевич засмеялся:

- А вы ему тоже такую трубочку вставьте! Он вас тогда за два дня вылечит...

- Не ему, а ей. У нас врачиха, - сказал тихий горбатенький элеваторский слесарь Аркаша. - Мария Яковлевна...

- Симпатичная? - поинтересовался Гадий и толкнул Урмаса. - Давай, не теряйся... Знаешь, как лечить будет? Нежно!

- Нашли кого-нибудь? - шепотом спросил Савойский.

- Кого тебе надо найти?

- Ну, кто Нину, Лайкову...

- А-а, не знаю, а старушку никто не трогал, сама, собственным почином... Да и сколько можно, девятый десяток разменяла...

Урмас посмотрел на Гадия Алексеевича, уже болтавшего со всей палатой, и с тоской подумал о Димане: "Решился, значит, на массу проблем..."

Вечером после короткого ужина - короткого потому, что эти несколько ложек холодцеватого геркулеса есть было невозможно, Урмас лежал и смотрел на боковую поверхность стоящей рядом с его кроватью тумбочки. На белой некачественной краске при долгом созерцании обнаруживались округлые невысокие сопки, ровные гладкие льдины такыров, черными пятнышками выделялись редкие юрты - вся древняя среднеазиатская равнина находилась перед ним, и был он незримым всевидящим духом, обнимающим в один момент и летящий бег сайги, и зеленые заплаты полей, и гигантскую трещину, заполненную холодной иссиня-темной водой - Ишим, и машину, крохотной голубой улитой ползущую по серой, дымящейся нити шоссе...

С открытых окон в палату втекал остывающий воздух и приятно холодил босые ступни. Радиоточка, изводившая Урмаса бесконечным невнятным трепом, смолкла, и неизвестный молодой женский голос тихо и просяще запел:

За то, что только раз

В году бывает май.

За вешнюю грозу ненастного дня,

Кого угодно ты

На свете обвиняй,

Но только не меня, прошу, не меня...

Сопалатники, сидящие кружком над картами, вдруг загоготали, затопали, кто-то даже присвистнул...

Урмас приподнялся на локте...

Посредине этого веселья стоял с красным, вспухшим от волнения лицом Аркаша и с в дрожь бросающим трагизмом восклицал:

- Все рушится, все ломается!

Оказывается, бедолага так старался набрать как можно больше цветных картинок - валетов, дам, королей... а ему все подкидывали да подкидывали непарную карту. Картинки его редели, путались, пока ему вообще не навязали семерок и девяток...

Аркаша бросил карты, согнулся, став еще больше похожим на горбуна, и выбежал.

- Урик! Пошли шестым, чего валяться? Мы все здесь больные...

Странно, и тут его звали Уриком.

Резались в "дурачка". Кстати, в единственную карточную игру, которую Урмас знал.

Раздали. Урмас оказался в паре с рыхлым толстым парнем, желтоволосым, с бледной пухлой кожей. И звали его ненавистным Урмасу именем - Андреем. Карту на стол клали осторожно, перед этим раз десять перемигнувшись с партнером, шептали, заучивая выходящие козыри... Играли так, будто на кону новая "волжанка" стояла... Рассчитывали и проводили изощренные комбинации - в такого сложного "дурачка" Урмас ещё не играл... Да и не хотел. Ему казалось невозможным относиться и к серьезностям и к пустякам с равным значением. Вот как бледный партнер: как озарялся взгляд его, когда он удачно выбрасывал карту! Сколько муки переживал, сопел и с неслышным стоном вздрагивал, когда ленивого Урмаса нагружали всякой швалью и тому приходилось принимать... А тот, которого все звали Лехой, а Лехе недавно поди шестой десяток пошел? При счастливом отбое срывался с табурета, совал кукиш противнику и взвизгивал:

- Н-на, целуй у бабкиного козла!

На что Василий Мордатович, оглаживая начальственный живот, небрежно отмахивался:

- Не морковка, целовать неловко!

Господи, да эти вшивые прибаутки лет в четырнадцать на дворовой скамейке можно услышать, а у этих Лех да Васек внуков, наверное, полный дом.

Был во всем этом признак легкой умственной отсталости... Он с неожиданной улыбкой вспомнил свое знакомство с Нинель.

Диман первый раз пригласил его к себе, и они, не долго мешкая, к программе "Время" выдули весь винный запас. Нинель как раз вернулась с работы. Открыла дверь в зал, где они разливали остатки, причем каждый из вежливости старался перелить соседу и они качались над стаканами, вырывая друг у друга бутылку...

- Привет, мальчишки! Налейте-ка сто грамм работнику прилавка!

- Нина, прости, ничего нету! - ослабело развел руками Диман и сокрушенно покачал головой.

Нина села на стул, поодаль от них обоих, внимательно оглядела весь бардак, - Урмас в этот момент от стыда медленно испарялся, как капля спирта в забытой рюмке, - и грустно так сказала:

- Свиньи вы, а не люди...

Если близко не знать свиней, не понять значения этой фразы.

- Ты играть будешь? - видно, Андрей был здорово не в себе. С этим вопросом он протянул руку с картами и толкнул Урмаса в лоб.

- А без рук можно? - надменно спросил Урмас и выпрямился.

- Чего сел тогда, щуренок? - мягко спросил Василий Мордатович. Но глаза его были совсем не ласковыми: крохотные - с шарик английской булавки, и пронзительно-светлые от злобы.

- Пните его отсюда... - повелительно крикнул Леха.

- До чего эти прибалты народ выделистый... - засмеялись под правую руку.

"О, как они дружно, общаком кидаются!" - оторопело думал Урмас, не успевая оборачиваться на следующее оскорбление. "Видел я, к Лехе сегодня приходили... жена, дочка взрослая... сидел чинно, строжился, слушал, приказания отдавал... не мог он без ума дожить до лет своих, иметь семью, да еще и порядочную... А зоотехник? Весь тихий час с такой грамотностью экономику разбирал, точно институт Плеханова закончил. С мужичком напротив понятно - по лицу его какие только бури не ходили, изо рта на метр свежей „Тройкой“ пахнет... И как много близкого, родного между ними оказалось... как они одинаково ненавидят меня... Есть, есть за что... Спинным мозгом почуяли, что чужой среди них! Мне и слова не надо было говорить... смотреть, как я всегда смотрю, улыбаться, щуриться, как я всегда улыбаюсь и щурюсь, - и достаточно, чтобы стать для них чем-то вроде подраненной сайги..."

- Может, вы все так же дружно и заткнетесь? - изысканно вежливо осведомился Урмас и, развернув соседа вместе со стулом, поднялся и хотел последний ядовитый взгляд подарить зачинщику, желтоволосому русаку с протухшей печенью, как тот шумно вскочил и так мгновенно - предохраниться Савойский никак бы не успел - схватил стакан, и широким горлом стакана, тонкого, чайного, ударил по презрительно сомкнутому урмасову рту.

Савойский заорал, упал на спинку кровати - от него шарахнулись, - вскочил, подставил ладони к лицу, на них с шипением полилась кровь, много крови, бледной, со слюной... И, будто это случилось не с ним, издалека, чужо смотрел, как он осторожно, торопливо трогает кусок губы, висящей на подбородке, прикладывает её обратно, замазывает кровью...

- Ходи, Урик, ходи быстрее, а то играешь, будто на последние штаны... - ободряюще улыбнулся Андрей. - Все равно мы этих волков не обставим...

В глазах Урмаса летела красная пелена, пульс бился, как на марафонской трассе, но, конечно же, никто и слова плохого ему не сказал, чайный стакан с беловатым налетом на стенке стоял мирно у графина с водой, лишь нижняя губа - он незаметно потрогал её - болела так, словно действительно была недавно пришита...

Об Урмасе забыли. На обходах Мария Яковлевна, а обходы она делала так же стремительно, как и понятливый доктор "Резить" из хирургии, заложив руки за спину, внимательно смотрела, куда тыкал Савойский, показывая свою боль, и говорила:

- Верю, верю... А вы что, больной, хотели попасть в больницу и не болеть?

Не беспокоила и милиция. Хотя и обещал областной следователь зайти, да так и не показывался. Приступы бывали лишь иногда, по вечерам, и тогда приходилось выпрашивать у дежурной сестры инъекцию анальгина. Болело не так сильно, но боль увеличилась, стала тяжелее, свинцовым мешочком болтаясь под ребрами...

Иногда Урмас жалел, что операция не состоялась и ему не пришлось умереть. Смешно и кощунственно, конечно, для его возраста желать смерти... но ему так грубо и бесстыдно жизнь показала свое исподнее.

Хорошо, выберется отсюда, вернут ему паспорт и диплом, снимут обвинение... и сядет он в поезд! А куда денет свою голову, свою память, эти ужасные картины? Туфля с раздавленным носком - её исковерканный труп лежал от него в двух шагах под землей...

Он лишь умом понимал, что Нины нет и не стало таким чудовищным образом. Вот если бы он ощутил её смерть так, как чувствовал и ощущал её жизнь, её близость, её тело, её дыхание - тогда бы... тогда бы он убил себя за свои пустые слова, сказанные им в тот вечер: "Тебя проводить?" Может быть, убил, потому что не в этот вечер, так в другой Диман или тот, невидимый, темный... пошел бы... Вот куда ему деть эти мысли, это бессильное, мучительное переживание, стократ повторяющееся, стократ ненужное?.. Этот мир придуман не нами, Этот мир придуман не мной... Зачем мне нужен этот мир, если он не выдуман мной и не для меня? Сколько в нем зряшной боли, каких-то бесцельных наказаний... Терпеть можно, терпеть можно даже выше своих сил, но осознанно, зная, за что терпишь и во чье имя!

Урмасу временами, особенно ночью, когда начинала угасать его бессонница, казалось, что он лежит на дне медленно вращающегося колодца и бледный круг света над головой уменьшается, тает...

Арестовали Гадия Алексеевича Хуснутдинова легко. Тимур по­звонил в отделение Госбанка и пригласил его зайти в РОВД ответить на пару вопросов. Когда ему предъявили обвинение в убийстве Радецкой и ордер на арест, группа оперативников во главе с капитаном Шишковым выехала на обыск.

Казарбаев пригласил понятых Валентину Николаевну Барыкину и Жору, элеваторского электрика, в этот день сидевшего на бюллетене, и они вошли в довольно прибранный дворик с асфальтовыми дорожками, веревочными качелями меж двух стареньких карагачей, с кустами поблекшей сирени под окнами.

- У него родственник есть в поселке? - спросил Евгений Михайлович участкового.

- Нет. Есть двоюродная сестра, но она в Есиле живет. Девчонок Жорина жена забрала.

Всем было неприятно. О Хуснутдинове никто не мог сказать плохого. По его ревизорским обследованиям иногда возбуждались уголовные дела по линии ОБХСС; дочерей, одну семи лет, другую восьми, воспитывал так, что и двурукий мог позавидовать... Выпивал, частенько... а легко ли ему?

Куда важняк гнул - непонятно. Да, имелись кой-какие свидетельства: он заходил к учителю в то время, когда тот был с этой шлюхой, потом без двадцати одиннадцать его видели стоящим у своей калитки - он пошатывался и разговаривал сам с собой... На этом основании надо брать всех мужиков, живущих рядом с Лайковой!

Во всех четырех комнатах царил образцовый порядок, словно жили они все на кухне и лишь изредка проходили в спальню.

- Что искать будем? - не вытерпел Жора.

- Ты вообще ничего искать не будешь, - зло сказал Казарбаев. - Сядь в сторону и заткнись.

Барыкина тихонько всхлипывала и поминутно ойкала:

- Ой, да что же это делается! Сроду такого позора в поселке не было...

Что здесь можно спрятать - вещей немного и каждая на виду. Сервант неполированный, стол, стулья из разрозненных дешевеньких гарнитуров, в комнате девчонок две панцирные кровати, старинная швейная машинка на чугунной узорчатой опоре, в других комнатах большой, до потолка, рассохшийся шифоньер, раздвижной диван с засаленной обтрепанной обшивкой...

- Посмотрите одежду, - негромко сказал Сатпаеву и Радуеву Евгений Михайлович. - Он был в костюме, черном.

Казарбаев пошел во двор, к сараям...

На допросе Гадий Алексеевич живо и с охотой ответил на процедурные вопросы, но, едва раскусив, куда мягко и пока без нажима клонит приезжий майор, вскинул изумленно широкие черные брови, да так и застыл, глядя поверх следователя. Только начищенный до блеска железный крюк его, выглядывавший из правого рукава и лежащий на колене, вздрагивал так, будто его хозяин страдал от икоты.

Никаких его словопризнаний Тимуру не требовалось. Ему важно было по-человечески, "по жизни" - как он любил говорить, разобраться в деле. А для того, чтобы заставить козла признаться в том, что он козел, существовала масса убедительных средств. Еще на первом курсе Карагандинской школы, когда он подрабатывал в ночной милиции, Тимур понял, что в ментовке зря никого не бьют.

Ему было приятно, что подозреваемый вел себя точно так, как он и предполагал - ушел в молчанку. После коротких, полушутливых разговоров со многими из тех, кто знал и встречался со старшим ревизором Госбанка, Тимур выявил любопытную деталь - за последние три года его ни разу не видели с женщиной. И в дом к холостяку никто не ходил - ни прибраться, ни постирать. Правда, всё делали его умницы-девчонки... Может, маскировался так глухо? Да нет. Какая в двухтысячном поселке маскировка - каждый как под рентгеном... В ту ночь - и это утверждало двое свидетелей, Гадий был пьян, грозил в сторону Лайковой, - их калитки по соседству.

Тимур, конечно, не забывал, что убитая имела мужа. И муж этот мог быть очень недовольным тем, что его супруга ходит по ночам к его случайным дружкам. Теоретически он мог прибить неверную, но по жизни - вряд ли. Тимур опрашивал Дмитрия Радецкого - тот был в незавидном положении: после похорон жены, её хоронили родители в Аркалыке, с поста первого секретаря Тар-таринского райкома комсомола его снимали... В райкоме партии Ходжаеву говорили о том, что Радецкий выпивал, имел нестойкий моральный облик... Тимур не обманывался - избавлялись от паренька именно из-за его трагедии: где это видано, чтобы жена порядочного человека спала с заезжим студентом? И неважно, что Савойский не был студентом, что в райцентре случались связи и куда похлеще - всего год назад Первого райкома партии ушли за то, что тот вовсю развлекался с очень рослой боевой девицей из областного комсомола... Не это главное. Убирали не Радецкого - убирали горе, ту жуть, которые он носил с собой. Носитель горя - тот же носитель чумы...

- Если бы его супруга от болезни скончалась или под машину попала... другой разговор, - откровенно сказали майору в общем отделе райкома партии.

"Да и в рот ему кило мазута", - отсек от себя жалостливые рассуждения о Радецком Тимур. Не мешает всем этим партийным попрыгунчикам и чего-нибудь серьезного в жизни хлебнуть. Уж больно гладенькие у них дорожки...

"На вопросы отвечать отказался", - написал в бланке, подколол его в папку из дешевого картона и отправил Хуснутдинова в камеру.

После обеденного перерыва собрались в кабинете начальника уголовного розыска. Совещание вел Баскаков. Тимур Алиевич сидел рядом, но чуть подальше от стола, почти за спиной хозяина. Среди присутствовавших был и Шишков.

Следствие не просто зашло в тупик. После того как Савойского освободили из-под стражи, стройная явственная логика совершения двух садистских преступлений рухнула, как высохшая песчаная башня, и дальше пошли какие-то неуклюжие извращения: взяли зачем-то соседа Лайковой, потом Баскаков нашел в спецкомендатуре двух зэка, которые утверждают, что они снасиловали и убили Гамлетдинову и Радецкую... Но из предъявленных для опознания фотографий выбрали почему-то самых красивых женщин, но совершенно не тех... Этих зэка Баскаков без церемоний держал сейчас в подвале... Словом, началась знакомая частая ситуация, когда и жертва есть, и преступник, а вот вещественных связей между ними никак не находится. Мог бы, а мог бы и нет... Тот же Хуснутдинов - как доложил Шишков, обыск в его доме не дал никаких результатов. Два часа шмонали дом и дворовые постройки - и ничего. Все чисто, аккуратно, все блестит...

- Слишком чисто, - вставил молоденький Сатпаев, - костюм выглажен, висит на плечиках, а подклад в рукавах еще влажный...

- А он и будет влажный, гладили ведь девчонки, утюг еще сильно прижимать не могут, - выдвинулся из-за спины Баскакова важняк.

- За неделю бы всяко высох, - усмехнулся начальник уголовного розыска.

- Нет, - улыбнулся майор, - шифоньер был закрыт, а значит, в нем не так сухо, как в солнечно освещенных комнатах.

- У него не солнечные комнаты, - сказал Сатпаев, - окна узкие, на север смотрят.

- Вы занесли свое наблюдение в акт?

- Нет, - смутился оперуполномоченный.

- Вернитесь, возьмите тех же понятых, и заново переоформите. Если, конечно, ваше начальство возражать не будет? - надменно склонился в сторону Баскакова приезжий следователь.

- Разумеется, нет, - пренебрежительно махнул тот рукой. - Только это ничего не даст...

- Ну, пока у нас зацепиться больше не за что, - развел руками Тимур.

Когда совещание окончилось, Баскаков развернулся к майору и, подавшись вперед, сказал:

- У моей внучки свадьба. Сегодня. На осень откладывали, но они торопятся, - он засмеялся. - За тобой заедем. Не отказывайся. Нельзя! - и шутливо погрозил пальцем.

- Спасибо, спасибо, - вежливо поблагодарил Тимур. - Главное, чтоб наши дети не знали наших забот.

- В шесть за тобой заедут, - он похлопал важняка по коленке и ушел.

Ходжаев остался один с Виктором Михайловичем. Тот сидел, как будто у него на сегодня закончились все дела и, как показалось Тимуру, безмысленно смотрел в окно. В окне, кроме ржавой объемной трубы собственной котельной, ничего не было.

Тимур вынул из дипломата папку с обтрепанными тесемками, открыл и, немного погодя, спросил:

- Виктор Михайлович, а с какой стати вы с Баскаковым скрывали важные для следствия детали? Ваш фельдшер показал, что смертельное для жизни черепное ранение Гамлетдинова получила после смерти - её труп аквалангистки уронили... Девушек этих мои ребята в Аркалыке опросили. Так оно и было. А в акте первичного осмотра вы об этом умолчали, и следствие пошло в ложном направлении. Поскольку и Радецкая погибла довольно жестоким способом, стали искать одного преступника, маньяка, хотя при точном раскладе убийц, по всей вероятности, двое, разных...

Минут, наверное, десять прошло, прежде чем Шишков повернул голову. И как-то очень лениво сказал:

- Меня раньше один вопрос интересовал: идет, допустим, человек. Впереди яма. Даже ветками не закидана... К нему подходят и вежливо говорят: - Товарищ, осторожно, яма. Упадете, жизни своей не увидите. Он как шел, так и идет. Опять его за рукав трогают: - Гражданин, через два метра по вашему курсу яма, упадете, костей не собрать. Он и ухом не ведет. Его под руки хватают, кричат: - А ну, сволочь, бери левей, а то в яму грохнешься! Он вырывается, орет на всю улицу: - Спасите, произвол! - и... падает. Летит и свои последние пятнадцать секунд удивляется: - Ну и ямища! И как я в неё попал?!

- Трепаться мы все любим... - усмехнулся Тимур.

Виктор Михайлович уставился на него, и Ходжаев который раз позавидовал его мертвым, белым, точно вываренным глазам - "у такого на допросах колются, будто молоденькие орехи".

- Мы ищем убийцу. А уж как он её - веслом, или утопил - сам расскажет. И рассказал бы, когда б не начальники - свои, приезжие...

- Почему ни разу не допрашивали племянника Баскакова? Он у вас что, пользуется депутатским иммунитетом? И никто из вас не слышал, что он был последним женихом Гамлетдиновой?

- Дело ведет Баскаков.

- Шишков, ты либо баран в нашем деле, либо прикидываешься. Но запомни: и тех и других режут одинаковым ножом.

- Вы с области, вам видней...

Виктор Михайлович пошел к дверям.

- Будьте добры, машину мне. В Аркалык, - сказал ему в спину Ходжаев.

- Хорошо, - кивнул, впервые за утро улыбнувшись, замначальника. - Это без проблем.

Довольно скоро в кабинет постучал водитель - долговязый сержант, весь пропеченный солнцем, с головой, похожей на сучковатый чурбан, в темных доисторической моды очках. Ходжаев машинально обратил внимание, что в кобуре у него табельное оружие.

Выехали на жестком прыгучем "уазе" не первого года службы, но перед поворотом на трассу Тимур коснулся левой рукой баранки:

- Давай к Ростовскому.

- Разговор был до Аркалыка, - опешил тот, сбрасывая скорость на нейтралку.

- Делай, как тебе говорят, - с легкой угрозой сказал Тимур.

- Есть, товарищ майор... Токо по рации брякнуть, чтоб домой позвонили. Да и горючки не хватит.

- В "Ленинском" заправимся... А позвонить успеешь. Тебя что, сержант, дома после обеда привыкли встречать?

Тот пробурчал неразборчивое, вроде "тебе видней", и повел машину по степной пылящей дороге, еле видимой в желто-серых сожженных травах, вперед, к прыгающему в знойном мареве горизонту.

В приемном покое райбольницы высоко, под потолком, висели круглые большие металлические часы. Под стеклянным колпаком черные сложенные вместе стрелки застыли у цифры "двенадцать".

"Они всегда показывают без десяти минут двенадцать. Они уверены, что, остановив время, висеть под потолком будут вечность, хотя, на самом деле, остановив себя - умерли", - подумал Урмас мимолетно. Ему в последнее время часто приходили в голову такие короткие касательные мысли. Коснется взгляд какого-нибудь предмета, и выпрыгнет из глубин коротенькая фраза, часто и без смысла необходимого.

Время на самом деле его очень интересовало: он сидел у чемодана в своих мятых-перемятых, точно коровой изжеванных - как смеялись на прощанье сопалатники - рубашке и брюках и ждал, когда подъедет машина на Аркалык.

О том, что его переводят в областную урологию, Урмас узнал сегодняшним утром. От Марии Яковлевны. Она долго не могла успокоиться:

- Какой тихий больной! Исподтишка всё проделал! У нас люди годами направления в область дожидаются, а он месяца не лежал, еще с таким легким диагнозом!

- Я об этом первый раз слышу... - спокойно сказал Савойский, нисколько не взволновавшись.

Он сразу подумал о чьей-то ошибке. И потом, он почти уверился, что Тар-тары вообще никогда не покинет.

Однако ошибки не обнаружилось - именно на Савойского Урмаса Оттовича пришло из облздравотдела распоряжение. И сейчас он сидел на жесткой кушетке в приемном отделении вместе со старушкой из неврологического и ждал машины. Он понимал, что его никто не обманывает, что он действительно совсем скоро начнет выезд из Тар-тар. Не так, как когда-то мечтал: три часа и - за сотни километров... Раньше наивно думал, что расстояние измеряется лишь в километрах. Нет. В днях, месяцах... Сколько он здесь? Около месяца... И чтобы проехать шестьдесят километров - до Аркалыка - ему понадобилось все это время...

Растаял рассвет, растаял в тумане.

Старинный сонет захлебнулся в рыданьях.

На тысячу лет к нам пришло расставанье,

Как тысяча бед или бездна страданий...

Или вот еще:

Где метет перроны Ветер Странствий,

Сколько зим до встречи, сколько лет -

Это знать пока не в нашей воле...

У меня в один конец билет.

Эти стихи читал ему Диман под беспредельно звездным небом на одинокой степной дороге в ту беспорядочно пьяную ночь...

Встретимся еще, поскольку тесен

Этот мир для странствующих в нем.

Может, где-то сходятся все рельсы?

Может, там друг друга мы найдем?

- Мой друг, Сашка Ситников, написал, - кричал ему сквозь слезы Радецкий.

- Он что, тоже в Тар-тарах живет? - спрашивал не тронутый строчками Урмас. - Здесь жить поэтам невозможно!

- А он и не смог! Умер. Здоровый был - пить мог сутками. А как-то один раз взял и проснулся мертвым. Рядом с районной газетой есть общежитие узла связи - барак такой. Там его в брошенной комнате и нашли, в газетах старых...

- Убили?

- Нет, сам. Он и хотел, что б его не было. Не самоубийства хотел, а так вот - внезапно прекратиться. Без насилия...

Он со страхом посмотрел на эти часы - от них вдруг потянуло слабым узнаваемым запахом тлена. Урмас в беспокойстве вскочил, старушка, полная, в больничном зимнем коричневом халате, опасливо взглянула на него, и тут в дверь с улицы вошла медсестра - та самая накрашенная куколка из хирургии с синими картонными папками в руках.

- Савойский, Курулпаева... здесь? Вижу. Пойдемте!

Урмас помог бедной бабке забраться в духовочный жар зеленого фургона с красной надписью по белой полосе "Скорая медицинская помощь", сел на скрипучее кожаное сиденье, из которого при каждом толчке вылетали тоненькие струйки пыли...

И только тут безумная радость пронизала его до корней волос!

- Шеф! Трогай! - крикнул он в кабину, и, не смущаясь бабки, сунул в сторону удалявшейся больницы красиво сложенную фигу.

Машина вывернула на трассу, миновала бетонную стелу "Тар-таринский район", бензоколонку со сверкающими китами цистерн и с ровным гулом пошла на Аркалык. Но сколько бы Урмас с бешеной злобной радостью не оборачивался - темно-серая феодальная громада тар-таринского элеватора смотрелась по-прежнему высоко и четко, пока, наконец, не скрылась разом и навсегда.

6

Именно этот день для Миши Барыкина был крайне неудачен. Он так его и назвал - "черный день в моей судьбе". И не надо перечислять всё, случившееся сегодня, чтобы убедиться в злейшей черноте этого дня. Бывают такие дни, которых и не бывает. Они до того похожи на предыдущие, что, накладываясь друг на друга, как прозрачные кальки с одинаковым рисунком, становятся просто одним большим скучным днем. Это может быть и месяц, и три, но все равно это время будет выглядеть одним большим скучным днем. А этот гадский день всегда будет смотреться сажевой полосой в его биографии.

У них очень красивый редактор - Ассия Махмутовна, и тяжело с поникшей головой слушать от московски-образованной женщины такие примерно выражения:

- Некоторые наши молодые сотрудники, полагая, что курс журналистского мастерства ими успешно пройден, уже брезгуют заниматься текущей работой с селькорами. Информаций от них не дождешься...

Выражение "некоторые" никого не обманывало. Из молодых только двое - он да Ибрагимова. Причем Гулька работала в "Красном колосе" четвертый год. Так что...

А потом Ассия перешла к деталям: какая рубрика дольше не появлялась, сколько Миша выдал строк - а их количество не оправдывало даже его зарплаты, не то что хватало на гонорар...

В общем, было мелкое, безостановочное, полностью документированное уничтожение Барыкина как журналиста, как творческой личности... Собственно, чем он ценен для себя, для общества и для Наставника.

Плохо от головомойки на сердце, еще хуже становилось от воспоминания, как он, будущий контрразведчик, мог одним ляпом выложить важнейшую информацию о Барчуке. И неизвестно кому? А если это был сам Баскаков или ему доложили? И он мимоходом расскажет Барчуку, как его бывший одноклассник тайком звонит в милицию и стучит, обвиняя его ни много, ни мало как в убийстве? А если он действительно никакого отношения не имеет к смерти Гамлетдиновой? Да не имеет!

Миша сто раз раскаялся в том, что цепь его умозаключений вывела на Барчука. С такой блестящей логикой можно обвинить кого угодно! Логически все сходится, но где сходится? Конечно же, не в фактах, конечно же, не в реконструкции событий, а сходится, и все правильно, в самой логике. Логика у него безупречна, поздравляем! Черт, а, черт... Откроется со всегдашним морозным скрипом их старая дверь кабинета, и влетит Барчук. Что он ему скажет? Извини, друг, я думаю, что ты взял лом и расквасил череп своей возлюбленной? Но ничего, главное, чтоб сигаретку импортную дал покурить, хотя ты и садист кровавый, но сигаретку взять у тебя не позорно...

Вдруг, как в сказке, скрипнула дверь...

Миша привскочил, будто ожженый...

"Все мне ясно стало теперь" - кричала радиоточка. "Знаю, знаю, плыл по волнам, знаю, знаю, было не зря, не напрасно было­­­-­о!"

- Чтоб ей пусто, этой Гульке!

Он выдернул вилку из розетки с такой поспешностью, словно отдернул за хвост гадюку... "Врубит на полную и смоется..."

Сел за стол, но глаза смотрели мимо листов с черновыми набросками материала. Нечто огромное в нем всплывало и предлагало свои слова и картины. Если невнятные подсказки слов можно было, постаравшись, не услышать, то от внезапно возникающих картин деться некуда - не выпрыгнешь ведь из себя?

Отвертеться нельзя было вот от какого воспоминания: в пионерском лагере они как-то били одного сексота, стукача. Паренька из их же отряда. После завтрака он пропадал ненадолго, а к обеду воспитательница уже прекрасно разбиралась во всех их ночных и вечерних проказах. Вину его доказали. Отвели за барак, и Борька Шмон, был у них такой боец признанный, в городе у детского кинотеатра вечно крутился, обирая малышню, - вот он, подмигнув жертве, несильно треснул по скуле - договорились бить до первой крови. Потом они все, праведники, подходили и били, кто по лицу, кто не мог - так, тыкал в живот или грудь...

Грубое воспоминание. С ним не сравнимое... И какое отношение оно может иметь к его второй работе, к Контрразведке? Но если на вопросы эти не ответит, картинка не отстанет, давить будет, как небо на Атланта... Конечно, поведение паренька в лагере со всех точек зрения неприличное, паскудное, мерзостное и достойное остракизма... Но со всех ли? Если сейчас посмотреть - сколько лет уже прошло, Шмон второй срок сидит, и ему, Мише, и другим ребятам из их отряда взаимно друг на друга наплевать. Теперь спустимся на восемь лет назад и зайдем за тот барак, за которым они все сейчас с презрением обступают сексота. Он был из параллельного класса и, следовательно, заранее - чужим. Воспитательница - знакомая его матери. Они ему - совершенно посторонние. Вот как небо, дома, деревья, о которых можно что угодно и кому угодно рассказать. За то, что стучал на них, ничего не имел и не мог иметь - питание общее, спали вместе, родители с полными сетками ко всем приезжали...

Слушай, как ты прозрачно его с собой сравниваешь? А? Работать на разведку собираешься принципиально без материального вознаграждения, хотя его никто не предлагал... собирать информацию потребуется о людях, либо явно чуждых нашему обществу, либо их пособниках - порядочный человек от слова "КГБ" не вздрогнет... Наставник тебе больше чем лучший друг, а Барчук, даже если он чист, все равно личность дрянная... Выходит, стукач тот вовсе и не стукач, а тайный агент, выловленный врагами и подвергшийся казни, как, например, Рихард Зорге... Хм, а кто же такой Стукач? Мы все смертельно, с детсадовских штанишек, начинаем бояться стать или оказаться Стукачом. Стукач - это та позорная, липкая от гноя рубашка прокаженного, которой каждый из нас даже ненароком боится коснуться... Даже определения к Стукачу легко находятся, и какие - гнойная рубашка прокаженного! Да, если это и в самом деле так, и в самом деле Наставник предлагает ему это занятие, то не отмыться ему до самого своего последнего часа. И всю жизнь ему придется трястись от мысли, что когда-нибудь войдет Барчук... Один ли Барчук? Вот он уже и о Радецком успел гадостей насказать...

Совсем замороченный Барыкин с неведомой ему ранее тоской оглянулся на себя и увидел себя незнакомым, отвратительным - больным чем-то тайным и нехорошим...

Сам город Аркалык, смотревшийся из Тар-тар как влиятельный и могущественный Центр, распоряжавшийся всеми сколь-нибудь значительными тар-таринскими событиями, выглядел при въезде небольшим плоским скоплением бетонных коробок среди громадных отвалов марганцевой руды.

"В самолете бортпроводница объявляет: „На высоте пять тысяч километров мы пролетаем над городом Аркалык, областным центром Тургайской области. Температура зимой минус 40 градусов, летом плюс 40 градусов, воды нет, в магазинах ничего нет, аэропорт закрыт, население все еще составляет около семидесяти тысяч жителей...“ Озабоченный голос с места: „А дустом не пробовали?“"

- Пробовали, пробовали, - со смешком отзывался Юрий Палыч, солидный мужик в новом спортивном костюме, откладывая от себя смятую кипу "Литературной газеты". В палате он жил давно, месяца четыре, и занимал почетное угловое место у окна, выходящего на палисадник с молоденькими, но уже сохнущими карагачами.

- Я служил тут. Ну, и остался. Ехать домой некуда. А здесь как раз целина начиналась. Вся эта хрущевская компания... Плакаты, песни, добровольцы... От добровольцев к следующей весне никого не осталось. Потом погнали всякий сброд. Лишали прописки, отлавливали бомжей и шалав на вокзалах, и тоже сюда... Вроде бы и принудительно, но с песнями, пайками на дорогу, подъемные выдавали... Каких наций только не было: хохлы, молдаване, немцы, эстонцы, ну, а больше всего нашего брата русака...

Палата была на четверых. Одна койка оставалась незаселенной, другую, напротив Урмаса, занимал молодой парень, его ровесник, Сашка Черепанов. Его каждый год военкомат забирал в армию, а он тут и спасался. У него реликтовая почка была. Одна. Никаких неудобств от одной почки он не переживал, а пользу эта аномалия приносила ощутимую.

- Я еще не всех баб в городе перетрахал, чтоб за автомат хвататься, - отшучивался он. В палате почти не бывал, приходил к отбою всегда поддатый, со сладким шоколадным запахом изо рта, отлеживался до одиннадцати и потом через окно исчезал.

- Попадется наш конь с яйцами и загремит, - озабоченно говорил Палыч, - в ЗабВО или Афган.

Первое время Урмас просто отдыхал, вставая с кровати в случае крайней необходимости - в столовую, туалет, сдать анализы... Кормили здесь намного лучше - только порции меньше. Лечащий врач, высокий молодой рыжеволосый хирург Станислав Федорович, забежал во второй день, торопливо прощупал ему живот и до генерального обхода, который проходил по понедельникам, не показывался.

- И правильно, - согласился Палыч, - чего ему у нас делать? Лежачих, слава богу, нет. Рожи наши приелись - моя с Сашкиной, во всяком случае... Вон, с десятой палаты доктора не вылазят - так оттуда через день жмуриков таскают.

Казалось ли, или на самом деле температура лета понижалась, - в окно теперь втягивался не пыльный, забивающий легкие зной, а широкий прохладный поток, особенно когда начинало темнеть, быстро, неудержимо и в мягком черном небе являлись бесчисленные звезды.

Окно в их палате не закрывалось и на ночь - влажный лиственный шелест не давал Урмасу заснуть. Он лежал с крепко закрытыми глазами, но видел все, о чем думал, со слепящей яркостью, озвучено и в цвете... Две жизни, две судьбы у него. Одна та, которую он изо всех теряющихся сил терпел сейчас, в которой неизвестным судьей ему определена непосильная мера бед и унижений, в которой отняты многие людские радости, как бы он ни преувеличивал собственные невзгоды...

Другая, быть может, главная для него, истинная, та, для которой он точно уготован своим рождением - пролегала во времени параллельно с нынешней, не соприкасаясь с ней, имея только одно общее - его самого. Ничего точного он не мог сказать о ней, но почти вещественно ощущал ее течение. Изредка его пробивало, и тогда...

И тогда он оказывался на пустом шоссе, пролегающем среди ровных осенних полей. Моросил редкий грибной дождь, и его "пежо", из сонного тепла которого он только что вышел, покрывался мелким тусклым бисером влаги. Впереди стояла легковая машина темно-малинового оттенка, дверца со стороны водителя была открыта, за рулем сидела юная женщина в сером плаще. С улыбкой, спокойной и ранящей, она ждала его. Сколь многое им пришлось пережить, добиваясь того, чтобы до встречи оставалось сделать лишь несколько не самых трудных шагов... Господи, это не было сном! Он прекрасно помнил, что случилось до того, как он вышел из машины, естественно знал и помнил, по какому округу пролегала эта автотрасса, ее номер, и сколько миль от ближайшего городка... и в каком бистро он купил коробку ее любимых пирожных, что, перевязанная пепельной лентой, лежала на заднем сидении. И название сигарет, которые он медленно вертел в руках... Та - рядом проходящая жизнь, не катилась под ноги розовым ковром. И в другом измерении приходилось жить в полном напряжении и бежать, еле переводя дыхание, крутыми ступенями выше и выше. Но...

На беду Урмаса Юрий Палыч оказался астматиком. Днем, а еще ужаснее ночью, его грудь раздирало от кашля - будто кошмарное существо поселилось там и, временами приходя в неистовство, бесновалось, выло в несколько голосов, переходило то на хрип, то на свист, разрывая несчастному остатки бронхов. Флакончик астмазола лежал у него на тумбочке, но иногда в приступе он ронял его на пол, Урмас вскакивал, подавал... Иначе.

"Забыл я как-то свое спасение, да еще на работу вышел в третью смену... В общем, две минуты пришлось там побыть, где обычно на вечность остаются. Боялся, что после этого с головой плохо будет - ничего, соображаю еще", - несерьезно рассказывал Палыч.

Казалось, к чужой смерти Урмас начинал привыкать. Он редко вспоминал о тар-таринских мертвецах, а когда они насильно являлись - живые, пытающиеся что-то с улыбкой сказать, то думал о них как о ненастоящих, не по-правдешному убитых, словно об их смерти он прочитал у какого-то безобразного шутника. Чему он поражался, к чему он никак не мог привыкнуть - это с какой легкостью, с какой мгновенностью человек превращался в безмолвный и пугающий неподвижностью предмет...

Перед отбоем они курили с Сашкой за перилами их деревянного расшатанного крыльца, спрятавшись на всякий случай за низкими пожелтевшими акациями.

- У тебя тут вообще знакомых нету? - спрашивал Черепанов.

- Нет.

- Ты хоть в гинекологический наведывайся. Третий барак, к ограде ближе. Не щурься, там бабы чистые, сам знаешь, анализы каждый день берут...

Урмас даже не знал, как надо реагировать на такие предложения.

- А хочешь, со своими познакомлю? Даже пальцем шевелить не надо, все сами сделают...

Урмасу тошнота к горлу подступала от этих слов, но обидеть невольного друга не мог, ибо такое искреннее желание помочь горело в его глазах, с такой заботливой нежностью он подыскивал праздничные варианты, что Урмас лишь растерянно отмалчивался.

- Понял тебя, понял. Я сам не люблю, когда бабу под меня подкладывают... Мужик - он охотник, стрелок. Короче, видел из шестой палаты девчонку? У ней длинные черные волосы, на цыганку немного похожа... Фигурка у нее - отпад. Королева! Я к ней мимоходом клеился, а соседки еёные сказали, она невеста Христова, ну, в бога верует, телевизор не смотрит, газеты не читает, на религии чокнутая, баптистка...

- Хватит, пойдем, - не стерпел Урмас.

- У тебя получится, ты тоже серьезно выглядишь... Погодь, врачи...

На крыльце стояли в белых расстегнутых халатах двое - зав­отделением Аблаев, коренастый, смуглый казах, и Станислав Федорович, их лечащий врач. Оба затягивались сигаретами так поспешно и сильно, что огненное свечение табака беспрерывно озаряло их лица.

- Вера ушла? - спросил Аблаев.

- Да. Натаскалась она своих баллонов. То один пропускает, то другой. Следи, не следи за дозировкой...

- Я думал, не уйдет. Кровопотеря в норме, сердце без сбоев шло, как локомотив...

- Да, сердце у парня хорошее, - медленно сказал заведующий. Закашлялся, бросил сигарету, и они оба ушли.

- Еще одного хлопнули, - шепнул беззаботно Черепанов. - Давай, я отваливаю... Кто в палату зайдет, скажи, парень в сортире с запором мается...

Урмас осторожно вошел в отделение. Барак никогда и не рассчитывался под больницу. Один узкий длиннющий коридор и тесные комнатки по сторонам. И каталки с ушедшими ставились у дверей в операционную - прямо напротив столовой.

Он медленно обогнул длинное тело, укутанное серой с застиранными пятнами простыней. Оно издавало резкий и приторно-сладкий запах наркозной смеси. Желудок Савойского скрутился в твердый ком; сдержав дыхание, он пошел дальше, и как-то получилось, всего на несколько мгновений, что в коридоре никого не оказалось, хотя обычно на кушетках маялись какие-то старушки, у медсестринского поста гудели вполголоса замученные бессонницей мужички, а тут никого...

Ему на плечи будто бросили холодную ткань, он, подпрыгнув, обернулся: каталка медленно двигалась к нему, а тело умерщвленного, так же покрытое простыней, теперь находилось в ровном сидячем положении.

Нет-нет, он сразу понял: такого быть не может, это отвратительное видение только в его глазах, и, со всех сил напрягшись, различил, что труп там и находится, куда вывезли его с операционной. Но вот второй... точно такой же, сидел с накрытым лицом на едущей к нему каталке... и на Урмаса стала наваливаться удушающая тишина, в которой лишь мерно шелестели по изорванному линолеуму резиновые колесики.

Урмас и не подумал бы, что горло его может так пересохнуть, что он не в состоянии будет глотнуть в себя воздуха.

- Больной! Это почему вы не спите! - на все отделение заорала выскочившая из столовой медсестра с большим никелированным чайником. Отмечали чей-то день рождения, и полное ее подкрашенное лицо кипело румянцем.

- Доложу врачу, в больничный нарушение впишет.

И чайником толкнула его к палатам.

- Как по ночам шарахаться - все здоровые...

- Чего, попался? - шепотом спросил Палыч, когда Савойский прошел в темноте к своей кровати. - Сегодня у сестры-хозяйки юбилей, вот они всех пораньше и разогнали.

Он долго не решался лечь на матрац, который весь был пропитан кровью, потом и болью умерших на нем людей. Они лежали на нем, боялись, на что-то надеялись или просто тупо пересиливали боль, а потом за какие-то непостижимые мгновения превращались в нечто тяжелое, холодное, длинное, и когда их начинали переворачивать, то внутри их что-то хлюпало, изо рта текла какая-то жидкость - да кто это выдумал, что все естественное не может быть безобразным? Да, сама смерть естественна, но она сама, а не то, что она оставляет после себя. То, что лежит на каталке в коридоре, никак не может вызвать чувство жалости, сожаления, горечи, да никакого человеческого чувства - ибо само это: нечеловеческое...

Страха при мысли о возможной смерти он не испытывал - для него смерть будет выглядеть совсем иначе, он ее переживет как тьму в глазах, как быстро меркнущий свет... не он, а мир в нем погаснет, расколется на мелкие, улетающие в черноту кусочки. Савойский до ужаса боялся другого - ему казалось, что будет больно и после смерти, когда скальпель в чьих-то скользких резиновых перчатках с хрустом взрежет ему грудную клетку, рассечет трахею и пойдет вести толстую неровную багровую линию до подбородка... И кровь выступит по краям раны мелкими-мелкими каплями...

Он сидел на корточках у кровати, держался за шею и стонал.

- Урмасик, ты чего, Урмасик? - всполошился Палыч. Зажег свет и босиком побежал из палаты:

- Сестра, сестра! Сюда, в девятую палату!

У него остро болело горло, и он при свете некоторое время внимательно смотрел на свои пальцы, всерьез ожидая увидеть на них кровь...

Когда расстроенный сосед вернулся, Урмас лежал в постели, на боку, в котором жила его боль, и неподвижно смотрел перед собой.

- Соплюшки, - ругался Юрий Палыч, - Спят уже. Помирай, не помирай - не добудишься. Доотмечались... Выпей, димедрола набрал на посту...

Урмас попытался улыбнуться задеревеневшим лицом, но вышла только чужая и страшная гримаса. Хотя таблетки были и не первой свежести, через некоторое время он немного отошел, только правую ладонь все еще держал на горле - так оно казалось меньше уязвимым.

- Напугал, - кашляя и отхаркиваясь в специальное полотенце, говорил Палыч. - Сосед, на Сашкиной кровати, так у меня отошел. Все молодцом держался, а потом - раз, и в пятнадцать минут. В коридоре пришлось ночевать - они его только утром вынесли.

Палыч мог говорить по любому поводу и нуждался в слушателе чисто формально. Тот мог вообще отвернуться от него или заняться своими делами, лишь бы находился рядом.

Утром Урмаса повели на цистоскопию.

Он сидел, корчился в гинекологическом кресле, пока Станислав Федорович вкручивал ему в член гибкий и, казалось, огромной толщины зонд, и, кусая губы, бешеными глазами смотрел на закрашенное белой краской окно...

Сколько боли оказалось на этом свете, одна на другую не похожа! Все человеческое тело состояло из неслышимых до времени болей. Боль множественна - в каждой клеточке ее пряталось огромное количество, и самой разнообразной, и как счастлив тот, кому она являлась всего лишь в нескольких обыденных, привычных обликах!

"Как заговорил! - думал о себе Урмас, когда блаженствовал в постели поздним вечером и тело немело от восторга, что ничто не терзает его. - Ты, парень, явно зациклился на себе и своих крохотных ощущениях. У тебя явно гипертрофированное восприятие своей личности. Подумаешь, настрадался сегодня. Да на свете есть поди такие боли, что человек моментом сходит с ума. А ты ничего, даже поужинал с аппетитом, и еще бы поужинал, да нечего..."

Он улыбался и с улыбкой заснул.

Послеобеденные часы были для него пренеприятнейшими. Только и слышалось:

- Такой-то, на выход, к вам пришли!

А к нему могли прийти лишь грубые самоуверенные люди в форме или в штатском и увести его в недавнее прошлое, в ту жизнь, посередине которой стоял Казарбаев с животом, вывалившимся за поясной ремень, и сверлящим черным взглядом.

Особенно тяжко приходилось в воскресенье, когда приезжали ко всем, ко всем, кроме него... Он уже отправил несколько писем домой, в последнем так просто умолял приехать к нему мать, но ни одного ответа! Правда, последнее ушло всего два дня назад, но как странно, что его еще не хватились...

Все сколь-нибудь затененные места вокруг больничных бараков заняты. И он, постелив газетку на необструганные доски, сложенные неправильным штабелем, сидел под самым солнцепеком.

Сегодня жара не мешала ему. Сегодня он вне эмоций. Он догадался, откуда берутся эти кошмары, так явно и в самое неожиданное время возникающие в его мозгу. Ответ самый убийственный - от полнейшей умственной незанятости! Оттого, что миллионы клеток его головного мозга не задействованы ни в одной серьезной работе. И вспыхивающие в нем мимолетные чувства, мельчайшие впечатления и переживания, как слабый огонек поджигает мгновенно огромную свалку сухого беспорядочно наваленного хвороста, превращали миллиарды бит генетически заложенных в нем представлений, образов и картин в ту жуть, навроде едущих к нему несчастных мертвецов. Ведь он в себе, как и всякий человек, совсем не один! Сколько поколений породило его! Какое бесчисленное количество самых разных людей заложено в нем! Их судьбы, веры и муки, счастье и надежды, которые они переживали, закодированные, многослойно упакованные, в строгом неизвестном порядке прячутся до поры до времени в желтоватом, покрытом венозной сетью веществе, упрятанном под толстой черепной коробкой.

Нельзя все это оставлять без присмотра, ведь там, в мозгу, все движется, изменяется под влиянием того же солнца, луны, под воздействием полей других людей или предметов. Вся эта масса, не организованная его волей, его однонаправленной целью, однажды взбесившись, может в считанные секунды разнести его слабое, как и у всякого другого, внешнее сознание...

Урмас едва не засмеялся вслух. Он, кажется, начинал вносить некоторый вклад во всемирную науку о человеке - самом загадочном существе этой Вселенной! Именно над этим он начнет работать прямо с сегодняшнего дня. Теперь он не будет безвольно перетекать из одного состояния в другое, как жидкость, которой можно придать любую форму сосудами экспериментатора. Он, кстати или некстати, вспомнил любимую студенческую приговорку "Чем бы ни заниматься, лишь бы водку не пить на проезжей части дороги..."

- Нельзя много думать на такой жаре, - сказали ему.

От неожиданности Урмас поспешно соскочил с досок и растерянно - ведь он был страшно далек от этого мира - уставился на девушку с длинными черными волосами в грубом коричневом халате, широком ей и оттого сгорбленном на спине. Узкое смуглое лицо ее с большими черными глазами, по-восточному раскосыми, действительно отдавало цыганкой. Он тут же вспомнил, что о ней говорил Черепанов, и растерялся еще больше.

- Я думаю, что я вам правильно помешала, - сказала она, улыбнувшись. - К вам никто никогда не приходит, и вы, наверное, всегда потому печальный?

- Нет, я не печальный, просто...

- А мне соседки говорят, Вера, развесели молодого человека, а то он все ходит обиженный, будто самый несчастный из всех нас...

Урмас оглянулся и увидел, как из недостроенной беседки с дырявой крышей им махали сидевшие рядком женщины в больничном. Он так смутился, что заулыбался и ляпнул:

- А вы вправду в Бога верите?

- Все верят, - ответила она, внимательно посмотрев на него. - Только не всякий знает, во что он по-настоящему верит, а чему мимолетно преклонился.

- Вы так по-книжному говорите...

- Ну, а вы вопросы задаете, извините меня...

- Кто Савойский? - кричали у барака. - Пришли к нему!

Кто? Куда еще дальше начнут перемещать его от прежней жизни? У него задрожали ноги, лицо посерело, Вера в замешательстве отступила, но от барака шел к нему в странном для жаркого дня черном костюме и черной, с широкими по-огородному полями, шляпе Гадий Алексеевич Хуснутдинов.

- А вот и не ждал! - с замедленной интонацией заговорил он, здороваясь с Урмасом и с Верой.

- Теперь у тебя вижу хорошую девушку, - закивал Вере. Та вежливо улыбнулась и пошла к своим. - Думал, не приду, думал, нет уже у тебя Гадия Алексеевича? Признайся, а?

- Да, я...

- Можешь не говорить, вернее, скажешь, все скажешь, но только ты не будешь держать старика на солнце, правда?

Гадий Алексеевич выглядел очень торжественно и несколько неестественно в своем наряде, да еще как-то замучено оглядывался по сторонам. Здоровой рукой он держал увесистую сетку со свертками в газетной бумаге. Спохватившись, Урмас перехватил ее, пока они искали укромного местечка. Причем Гадий браковал одно за другим, пока они не оказались что-то уж очень далеко от больничного поселка и даже вышли в пролом ограды. Впереди на все видимое пространство простиралась сожженная, звенящая оглушительной тишиной степь, и когда они говорили, то казалось, слышно их далеко-далеко и с комнатной отчетливостью...

- Ты поешь, - сказал Гадий Алексеевич, когда они примостились на двух обломках стены. Стал доставать кулечки, предварительно расстелив два "Красных колоса" и положив на края их куски сухой глины. - Мне девчонки наказали: готовили при тебе, пусть при тебе и поест, а нам скажешь, понравилось ему или нет...

- Стоило ли, - смущенно бормотал Урмас. - Спасибо, большое спасибо... Жаль, я их даже ни разу не видел...

Гадий Алексеевич молчал, торопливо прижимая крюком свертки к себе, к пиджаку, на котором они оставляли длинные жирные пятна, и пальцами выкладывал куски вареного мяса, облепленного поджаренным луком, большущие, в тонкой тестовой оболочке манты, мелкий молодой картофель, целиком запеченный в духовке...

Все это выкладывал беспорядочно и часто мимо газетной скатерти на землю, в красную пыль...

- И я с тобой поем, - сказал он. - Два дня, как выпустили, и все не наемся...

- Тоже болели? - участливо спросил Урмас, которому, честно сказать, есть расхотелось, несмотря на всегдашнее подсасывание в желудке. Но он вслед за Гадием стал кушать, выбирая чистые кусочки.

- Сейчас все нормально, все как должно быть... Соответственно. И вот еще, - вынул из бокового кармана пиджака носовой платок, развернул, и оттуда выпал сложенный листок из ученической тетрадки. Поднял его и прочитал написанное крупными буквами слово:

- Соотносимо!

Повторил его громко, поглядывая на Урмаса из-под черных сросшихся бровей с волнением и гордостью.

- Я всем говорил, читайте "Науку и жизнь", читайте! Все, все без исключения ответы здесь, в этом - Соотносимо! А то ставят долбаное виски свое на наш таринский стол, подают к свиному мясу...

Он засмеялся, и Урмас ощутил, как нехороший холодок пробежал по спине.

- А потом и соотнести не могут, маются, головой об стены бьются, колени голые, белые показывают... И что выходит у них? Ничего! Потому что соотнестись не могут, никак, никак ты колено это голое в сарай не пристроишь! И не объяснишь! Тебя возьми - ты ведь не понимаешь, что я говорю...

- Да, - признался Урмас.

- Ты не понимаешь... Особенно вначале полагал, что старому алкоголику выпить негде, вот он по вечерам и таскается к приезжему холостяку...

Урмас оторопел.

- А я тихо заходил, смотрел, молчал, издали наблюдал, но! Но я предупреждал, я сразу почувствовал это несоотносимое около тебя. Прямо и сказал. Что, не помнишь, я тогда еще про свиное копыто пример приводил?

Урмас молчал, думая, что Гадий Алексеевич больше говорит сам с собой. Но тот с такой требовательностью потянулся к нему, что вздрогнул и кивнул:

- Помню, Гадий Алексеевич.

- Ты лучше, лучше вспоминай... - он вдруг довольно-предовольно рассмеялся, будто собирался уличить Савойского в чем-то особенно гадком.

- Как это ты высокий, румяный собирался на легком полете плавно нас всех облететь и скрыться... а? Мы все здесь низкие, черные, воду на участок ведрами таскаем... Уголь. А знаешь, сколько нервов уходит на то, чтобы угля к зиме достать? Хорошего, не пыли и не крупного, да чтобы не сожженный? И выходишь от поросят к ночи, а там ты стоишь и белым коленом мне в морду запачканную тычешь! Разве соотносимо?

- Пойдемте, сейчас тихий час наступит, проверять по палатам будут... - попросил Урмас. Он не понимал ни странного состояния, в котором находился его гость, ни бессмысленного их разговора...

- Ты не бойся меня. Теперь ты в точке, не двоишься. Теперь тебя пощупать можно, можно взять и в сторонку поставить или ближе передвинуть.

Он и в самом деле схватил Урмаса за предплечье и больно сжал.

- Пойдемте, Гадий Алексеевич, - повторил Урмас. Беспричинный страх начинал медленно кружить ему голову.

- Мы никуда не пойдем!

Он проворно залез в сетку и вынул последний сверток - банное махровое полотенце. Размотал его, и оттуда выпал небольшой кухонный ножик с декоративной ручкой. Отодвинул ногой в сторону, еще что-то поискал, не нашел и тоскливо глянул на Савойского.

- Забыл, вот голова садовая, забыл...

Тут его будто подбросило, он нырнул здоровой рукой во внутренний карман пиджака, суетливо пошарил там и с огромным облегчением вытащил еще одну похожую бумажку.

- Смотри, это про тебя!

Урмас оглянулся: позади ограда, а за ней будто сразу нависали каменные горы отвалов с дрожащими от зноя верхушками; взял листок, развернул его и... ничего не понял - какие-то неровные круги, рисованные шариковой ручкой; они были расчерчены, некоторые заштрихованы...

- Здорово! - наконец сказал он, глядя поверх рисунка на кухонный ножик.

- Не надо, - улыбнулся бывший сосед. - За чудика меня принял, да? Глянул на чертеж и понял, все сразу и понял, да? Хитрый, однако. Я часами над этим работал - над тобой работал! Смотри!

Он взял бумагу и стал говорить что-то уж совсем путаное. Впрочем, и говорил недолго, как-то враз смолк, вздохнул тяжело, точно проделал труднейшую работу, и уставился в сторону мокрыми от вспухающих слез глазами.

Урмас осторожно поднялся, сделал шаг в сторону. Трава хрустела как битое чайное стекло...

- Я вас у больницы подожду, - шепнул он и пошел.

Перед проломом оглянулся - Гадий Алексеевич сидел над газетками с ненужной едой, раскачивался и что-то шептал.

"Боже, какая ерунда! - со жгущей тоской на сердце повторял Урмас. - Ничего не понять, ничего. Ни в себе, ни в других... Он же что-то важное хотел, силился мне сказать. Не зря же ехал из Тар-Тар. Что же это я все как муха в глицерине..."

У самого барака он повернул обратно...

К трем часам Гадий Алексеевич находился на привокзальной площади. Он успел тщательно почиститься у одной из вечно непросыхающих водопроводных луж, и имел более-менее опрятный вид. Билетов на автобус в Кустанайском направлении не было, как и всегда в выходные, и поэтому он сидел на железнодорожном вокзале, ждал вечернего поезда и делал вид, что дремлет. Делал вид потому, что смотреть ему было трудно. Едва он начинал смотреть, уставясь даже в самый безлюдный угол, как опять ему попадались эти проклятые колени. Они были разные: толстые, расплывчатые, едва прикрытые ситцевой тканью... смуглые, иногда загорелые до дурной черноты и плоские, как распиловочные доски... на тех, белых, особо ненавистных, разбегались под влажной, потной кожей синюшные вены... Эти обтянутые непроницаемой оболочкой колени мгновенно возжигали в подбрюшье Гадия болезненно-ласковый, лижущий его сердце пламень, и он весь напрягался в мучительно-сладком желании зубами, ногтями содрать, распороть ненавистный камуфляж и вытащить к своим глазам белые, распаренные в тюремной оболочке брюк дрожащие колени, на которых его пальцы бы оставили сильные красные пятна... Он поспешно закрывал глаза, а крюком незаметно давил в мошонку - физическая боль скручивала его, но пламень стихал, и он вновь возвращался в желтое кресло из гнутой фанеры на Аркалыкском желдорвокзале...

После этого начинала болеть голова, сразу сильно - до кровяной темноты в глазах, до тошноты, и, едва он приоткрывал веки, впереди повисали еще одни колени... Он начинал брать кровь из своих глаз и пальцем медленно размазывать ее по белой дрожащей коже этих колен. И тогда успокаивался, во рту становилось сладко и сухо... вел пальцами темно-красные быстро сохнущие полосы выше по бедру, огонь из подбрюшья начинал жечь его и двигаться к сердцу, чтобы снова палить невыносимой и желанной болью... Он скрипел зубами, подпрыгивал и бил себя крюком между ног...

В седьмом часу подали состав.

Гадий Алексеевич шел по перрону вдоль зеленых обшарпанных вагонов с белыми проржавленными табличками "Аркалык - Целиноград" и, прикрываясь от любопытных взглядов крохотным коричневым прямоугольником билета, искал свой вагон. Народу было довольно много - поезд делал остановки на всех станциях - и первый раз на него обратили внимание, и то - немногие, когда он спрыгнул под свой вагон и стал беспомощно открывать прокопченный багажный ящик.

- Ты что там потерял, отец? - окликнул его со смешком высокий парень - студент педвуза Кожамкулов.

Он с друзьями пил теплое пенящееся пиво из бутылок и бутылки те отдавали стоящему поодаль мужичку в рваной пятнистой рубахе и кирзовых сапогах - тот принимал эти бутылки с низким заискивающим поклоном и тихо говорил:

- Благодарю, очень благодарю...

Засмеялись и друзья - все они были из одного совхоза в Есильском районе и сегодня возвращались с перезачета. Гадий Алексеевич резко выпрямился, причем больно стукнулся затылком о вагон, вылез на платформу и растерянно посмотрел поверх их голов. Солнце висело низко и далеко за вокзалом, небо принимало ровный голубоватый цвет, но листва на верхушках деревьев еще сверкала желтым солнечным огнем.

- Я там бы тихо посидел, - зашептал он, извинительно улыбаясь, - и коленочки бы эти славные мне не мешали. Все б было, так сказать... - он полез в карман, - мне ехать всего часик, маленький часик...

Достал измятый тетрадный лист и тем же невнятным шепотом зачитал:

- Соотносимо. Я вот там бы и соотнесся...

- Хорош бормотать, отец. Иди-ка на свое место, пять минут осталось!

- Оставь его, Азат. Сейчас этот ветеран тебя своими бумагами забьет...

- Как мамонта!

Они опять смеялись и, дурачась, выплескивали мутную пену из бутылок друг другу под ноги.

Состав дернулся, тепловоз дал короткий гудок, и горячие железные колеса медленно потащили вагоны, давя расшатанные шпалы и стирая рельсы до стальной белизны...

Народу набилось так много, что стояли даже в проходах. Гадия Алексеевича тесно сдавили с обеих сторон, и он поминутно обтирался носовым платком, ибо наглухо задвинутые окна не открывались, и в вагоне царила духота.

Напротив сидела рыжеволосая плотная баба, касаясь его круглыми широко расставленными коленями, на которых держала чумазого трехлетнего малыша. Из-под ее подола или от ребенка несло едким раздражающим запахом свежей мочи. Иногда баба начинала трясти коленом, баюкая дитя, и тогда скулы Гадия сводило от напряжения. Он поспешно закрывал глаза, но это не помогало - он видел, видел эти тупые, ширящиеся кверху, нисколько не тронутые загаром бедра с громадной отчетливостью. И опять снизу, от его пухнущего органа, прижатого ширинкой брюк к низу живота, по­дымалось странное пламя, от которого тело начинало дрожать. Опять он макал пальцы в глазную кровь - пальцы у него почему-то были все - и вел красные липкие жирные полосы по белой ненавистной коже вверх...

- Тебе че, инвалид, глядеть больше некуда? - рявкнули на него сбоку.

Здоровенный дядя в белой по-детски маленькой панаме, сидевший рядом с этой женщиной, приподнялся и толкнул Гадия кулаком в плечо. Тот как-то странно втянул голову, сполз с сидения в проход, упал и, всхлипнув, вдруг проворно обхватил ноги охнувшей бабы и, не в силах более умирать в одиночку, вцепился ей зубами в икру...

Завизжали и шарахнулись в сторону пассажиры; ребенок слетел с колен матери и куклой ударился об пол; дядя вскочил и, схватив Гадия Алексеевича поперек туловища, поднял и бросил к боковому столику; не переводя дыхания, ударил его по мокрому от крови подбородку, взял за пиджак и поволок к тамбуру.

Полная тишина мгновенно облетела весь вагон. Заговорили потом, когда за дерущимися с лязгом захлопнулась дверь.

- Обнаглело алкашье, чего вытворяют!

- Как бешеный, упал, и схватит ее...

Укушенная обтирала тряпкой лицо орущему во весь голос ребенку и с красным от стыда лицом оглядывала сочувствующих.

- Вы бы, гражданочка, ногу бы чем-то перевязали, кровь вона как сильно текет.

- Проводника позовите. А милиция, где эта милиция?

Но баба вдруг оставила ребенка и побежала к тамбуру...

- Эй, Азат, а ты куда? Без тебя не разберутся? Сядь, аллахом прошу!

Но Кожамкулов уже поднялся:

- Прибьют еще инвалида!

За нож Гадий Алексеевич схватился случайно, когда его, ошалевшего от множества торопливых и потому несильных ударов, бросили в угол на грязную железную плиту. Здоровая рука его запуталась в съехавшем до локтей пиджаке и ухватила деревянную рукоятку. И когда здоровяк в непреходящей ярости вновь потянул его к себе, слепо ткнул ему коротеньким лезвием куда-то под шею...

- Оно нам обоим как-то лучше будет, - задыхаясь, проговорил Гадий, поднявшись и пытаясь привести себя в порядок - заправить вылезшую из брюк рубашку и застегнуть пиджак. Обидчик сидел спиной к тамбурной двери, обхватив ладонями шею, монотонно дергал головой и вздыхал с длинным протяжным бульканьем...

Кожамкулов грубо сбил женщину в сторону и вошел к Гадию Алексеевичу первым...

7

От Барыкинских слов Сергей Николаевич просто опешил.

- Ты повтори, я, может, не то услышал?

Миша, глядя себе куда-то под ноги, дрожащим голосом повторил:

- Я не могу с вами работать. Я не хочу быть доносчиком или стукачом.

После долгой-предолгой паузы Наставник тихо спросил:

- Значит, ты полагаешь, что я по роду своей деятельности занимаюсь доносительством? Окружаю себя подонками, которые рады стучать на кого угодно, шептать мне на ухо грязные сплетни, пре­давать друзей и родных, так что ли?

Несчастный журналист отчаянно запротестовал:

- Нет, вы - другое дело! У вас специальное образование, вы профессиональный...

- Стукач?

- Нет же! Вы профессиональный разведчик, вы имеете дело с настоящими врагами, понимаете? Вы их выслеживаете, разоблачаете...

Миша посмел взглянуть на Сергея Николаевича и понял, что несет такую несусветную чушь, о которой потом всю жизнь будет вспоминать с большим стыдом - Наставник покраснел, как мальчишка, и смотрел на него блестевшими от обиды глазами! Но Барыкин понимал, что если он сейчас не выскажет все, что терзает его сердце, то, что он никому не может сказать даже по большому секрету, никому во всем мире, - он опять будет обречен на страдание в вопиющем одиночестве...

- Понимаете, вы для меня единственный человек, с которым я могу это обсуждать...

Сергей Николаевич заговорил, и очень спокойно:

- Ты, конечно, оскорбил сейчас и меня, и моих товарищей по работе, и всех тех, кто занят нашим тяжким, неблагодарным трудом, кто вкалывает, извини меня, по двадцать часов в сутки, кого могут внезапно выдернуть из отпуска и сунуть работать под пули... кто до конца своей жизни не расскажет даже жене о своих удачах и просчетах, и за что ему дали орден, который он не сможет в праздник прикрепить к пиджаку... Но, прежде всего ты оскорбил себя! Не подумал о том, почему, если мы занимаемся грязным стукачеством...

- Нет!

- ...почему мы тогда обратились к тебе за помощью. Ведь мы сначала собираем всесторонние сведения о том, кому оказываем такое доверие. По-твоему выходит, что нам сообщили, что ты гадкий, лицемерный, скользкий молодой человек, который во всю способен наушничать, закладывать друзей и знакомых и потом преспокойно спать, так что ли? Ну, об этом ты хотя бы немного подумал?

Барыкин с полной душевной обреченностью чувствовал, как его размазывают по ухоженному гостиничному паркету.

- Нет, конечно. Ты подхватил на улице дурную аналогию, ужаснулся, прибежал и выложил ее мне. Спасибо за твою искренность, за твою предельную честность в наших отношениях, но не кажется ли тебе, что в твоей откровенности есть маленький эгоистический элемент? Тебе от твоих сравнений стало больно, но вместо объективного анализа ты быстренько-быстренько пытаешься свалить эту боль на другого...

- Простите, Сер...

- И все это вместо элементарного анализа. Ты - журналист. Приезжаешь в совхоз, ходишь расспрашиваешь, допытываешься до истины, люди тебе поверяют свои секреты, а потом ты - бах! и в пяти тысячах экземплярах вываливаешь на них в своей статье то, что о них думаешь, часто и неприятное... Если ты любитель дурных аналогий, что ж ты не сравнил свою работу со стукачеством? Ведь по твоей статье в райкоме партии оргвыводы делают...

- Я не прав, простите Сергей Николаевич...

- Есть в Штатах два исследовательских центра, финансируемых Центральным разведывательным управлением. Они специализируются якобы на культуре народов Советского Союза. Сидят там веселые ребята и сочиняют: "Прибегает к Василию Ивановичу Петька и кричит: - Танки! - Чапай махает рукой: - Да ну их, Петька! Вчера о них всю шашку затупил". Сидят у нас в Союзе, повторяют этот анекдот и смеются вовсю. Вроде бы так все наивно, да? А теперь каждый наш школьник вспоминает о герое гражданской войны и хихикает над его тупостью и скудоумием. А ведь Василий Иванович тяжелую жизнь прожил и умер тяжело, в том числе и за то, чтоб мы с тобой спокойно здесь обо всем рассуждали. Твоя беда в том, что ты пытаешься сделать какие-то выводы о нашей работе, не участвуя в ней, издалека. Как начнем работать совместно, ты все свои недостойные подозрения моментально забудешь.

- Я готов, Сергей Николаевич...

- Я ведь, Миш, нисколько на тебя не обижаюсь. Когда мне предложили работать в системе госбезопасности, сколько ночей я не спал, судил и так и этак, и тоже не с кем было посоветоваться. А вот девять лет прошло, и не жалею. Даже когда приходят, надувают губы и гордо заявляют: - Не буду я Стукачом!

Они оба засмеялись, Барыкин - с громадным облегчением. Он теперь понял, что Наставник его простил.

- Посмотри.

Из записной книжки лейтенант вытащил черно-белую фотографию немолодого, по меркам Барыкина, мужчины, скуластого, угрюмо, даже зло глядящего в объектив.

- Ты его когда-нибудь видел?

Миша вздрогнул и отрицательно качнул головой.

- Тимур Алиевич Ходжаев. Имеет специальное высшее образование - окончил Карагандинскую школу милиции. Вооружен пистолетом системы Макарова. Находится, по нашим предположениям, где-то на территории Тар-таринского района.

- А что он натворил?

- Разыскивается за совершенное им особо тяжкое преступление - убийство сотрудника милиции.

- Сержанта Радуева?

- Да. Трем детям теперь придется расти без отца. Ты откуда узнал?

- Вчера. Случайно поговорил с участковым. Но он без трагедии сказал... производственная необходимость... что-то в этом роде.

- Черствеют люди на работе. Такой работе.

- Хорошо, если увижу...

- Не-ет, нам надо, чтобы ты съездил в совхоз Ростовский и расспросил народ: как это произошло, что они видели? У нас, конечно, есть официальный протокол, но, может быть, какие-то детали остались, так сказать, за кадром... У тебя проблем с командировками не бывает?

- Наоборот. Проблемы возникают, если в командировки не ездишь. Материалы в газету нужны, особенно с дальних совхозов.

- Замечательно!

- Когда?

- Вчера. Нам это надо было еще вчера. И еще. В том же совхозе живет Башлаков Андрей Стефанович. Пенсионер. Фронтовик. Мои коллеги из соседнего отдела просили тебя навестить его. Побеседуй с ним, как будто собираешься написать о нем - у тебя же замечательные статьи о ветеранах выходили ко Дню Победы. Нам в общих чертах известно, что он тебе расскажет о своей фронтовой биографии. Но интересует промежуток между сорок пятым и сорок седьмым годом. Есть некоторые расхождения. Кстати, именно так удалось в восемьдесят втором раскрыть одного крепенького старичка. Он даже медаль "За трудовую доблесть" имел. А в сорок третьем в составе карательных отрядов расстреливал жителей партизанских деревень.

- Вот гад! - не удержался от восклицания Миша. - Мне парторг "Титова" говорил, что давно, в конце семидесятых, у них тоже такого отловили.

- Военные преступления срока давности не имеют.

- Говорят, они специально сюда на целину ехали, чтобы затеряться на окраине, новую трудовую себе сделать...

- Находим, Миш, и сейчас находим. Мне пришлось с одним "ветераном" встретиться. Посмотришь на улице - седины, очки, ордена... Уважаемый человек. А читаешь - ордена крадены, сняты с убитых. Детей, и тех не жалел.

- Заболтались мы, Миша, с тобой. Извини, что напоминаю: все, о чем говорим, должно остаться...

- ...строго между нами.

- Умница. Ну, что, в добрый час?

- Я еду завтра, с утра.

- Жду звонка. Запомни местный телефон - 13-44.

- До свидания.

- Удачи.

Застрелили Радуева недалеко от въездной арки "Ростовского". Застрелил бывший следователь по особо важным делам майор Ходжаев. Почти случайно. Пистолетом сержанта.

Баскакова-младшего Тимур арестовал легко. Адрес указал местный участковый Адил Рахимжанов, которого он разыскал сразу же после приезда. В присутствии понятых провели обыск личных вещей перепуганного Вовки-Барчука. У Тимура еще мелькнула мысль попросить у директора совхоза транспорт для доставки арестованного в Аркалык. Но тот, как на грех, был на дальних станах. Да еще бедному сержанту, чтобы не вызывать подозрений, разрешил позвонить в райцентр. Рахимжанов залил в их машину бензина, и все уговаривал отложить поездку до утра - куда вечером по степи шарахаться?

- Не зима, - вежливо отказывался Ходжаев, - да и далеко до вечера.

Жена участкового вынесла им тепличных помидоров, большой целлофановый пакет баурсаков и завернутую в газету холодную баранью ногу.

И еще он успел сделать важную вещь. С участковым допросил Владимира Баскакова, 1964 года рождения, отца двоих детей, работающего водителем в Тар-таринском райпотребсоюзе.

На допросе он показал: "С Гамлетдиновой Галиной Александровной я встречался с 20 марта сего года. Я испытывал к ней хорошие чувства и собирался развестись со своей супругой, чтобы оформить с ней законный брак. Встречались мы тайно ото всех, чтобы на нас плохо не подумали. Мы с ней никогда не ссорились, и она мне не угрожала, что может пойти к моей жене и рассказать о нашей связи. В половые отношения я вступил с Гамлетдиновой первый раз 9 мая у меня на квартире, когда моя семья была в гостях у родственников в Аркалыке. На половой акт она согласилась без угроз и принуждения с моей стороны... 8 июня я с Гамлетдиновой на личной автомашине поехал около одиннадцати часов утра с целью купания на тар-таринское водохранилище, в дальнейшем именуемое дамбой. Она говорила, что беременна и у меня остался месяц, чтобы я решил вопрос о разводе. Она не хотела „идти в загс с пузом“ - по ее выражению. Я еще не определился и поэтому возражал против такой скорости. По ее просьбе я накачал камеру от „зила“, которая у меня хранилась в багажнике, и мы заплыли на середину баловаться и купаться. Спиртных напитков до этого мы не употребляли. Я знал, что Гамлетдинова не умеет плавать, но на дамбе было неглубоко, и я все время ее поддерживал. Она спросила, если бы я сейчас уехал и навсегда, то какой бы я ее запомнил? Я ответил, что самой красивой. Она послала меня к берегу за панамой, сказав, что будет лежать на баллоне и загорать. Я вышел на берег, достал из машины ее панаму, а когда обернулся, то ее, Гамлетдиновой, не было ни на баллоне, ни на воде. Когда я стал быстро плыть туда, то еще два раза видел, как она выскакивала из воды и что-то кричала. Я не успел. Долго (зачеркнуто), я нырял, но не смог увидеть ее тела, так как вода на дамбе всегда мутная и желтая из-за глины... Я не говорил об этом никому, кроме своего дяди, из-за собственного страха. Одежду Гамлетдиновой я спрятал в своем сарае под зерноотходами... С моих слов записано верно..."

Адил крепко выругался, пряча в стол переданный ему важняком третий экземпляр протокола. Поднялся и резко ухватил Баскакова за воротник батника защитного цвета:

- Ты главного не сказал. Ты не сказал, чем ты ее бил по лицу, падаль, когда она цеплялась за тебя...

И оттолкнув, ударил его по щеке тыльной стороной ладони.

- Оставь пацана, - равнодушно бросил Тимур, глядя сквозь оконную решетку на чистенько выметенную площадку перед сельсоветом, обсаженную невысокими степными тополями. Ишим протекал рядом, и зелень тут была нарядней, гуще, чем в безводном райцентре. Говорят, в совхозе имени Фурманова этого же района даже елки растут.

- Конечно, он мужик только тогда, когда свой челнок под юбки засовывает...

И еще раз ударил, по голове, но не сильно, чисто из презрения...

Баскаков плакал, с ужасом озираясь то на одного, то на другого.

- Я не трогал ее...

Тимур не думал о нем. Похоже, что сопляк говорил правду. Осталась последняя жертва - Радецкая Нина Борисовна. Остался ее недоказанный убийца Хуснутдинов, которого через несколько дней он будет вынужден из-за недостаточности улик выпустить из-под стражи... Остался гостеприимный начальник местного уголовного розыска, который запихает в камеру любого, лишь бы и тени не упало на его родственников. В принципе, ничего удивительного в его поведении не было. Ходжаеву известны случаи и похлеще. И, слава Богу, что майор покрывал не убийцу, как он вначале полагал. "А-а, черт, что это я озаботился нравственным обликом лица, совершившего должностное преступление. Надо же, сокрытие вещественных доказательств, арест заведомо невиновного, направление следствия в ложную сторону! Мало?"

- Встать! - обратился он к арестованному. - Руки за спину. В разговоры ни с кем не вступать, смотреть прямо перед собой, беспрекословно выполнять мои указания. Пошел!

Они вышли из сельсовета, где участковому была отведена та самая скучная комната с зарешеченным окном.

И хотя Ходжаев обязан был стать настороженным на все четыре стороны с того момента, когда решил сыграть не по правилам - ведь он вполне мог за свадебным дастарханом решить с самим Баскаковым эти проблемы, - он глупо, преступно глупо не обратил внимания на явную нервозность водителя, этого несчастного долговязого сержанта, когда садился в милицейский "уаз". И сообразил-то, когда они, только отъехав от совхоза, встали и длинный придурок вылез и открыл капот. Но тогда уже что-либо придумывать было непоправимо поздно. Тогда, конечно, могли произойти только те страшные глупости, которые и произошли.

- Сидеть, - тихо приказал пацану Ходжаев и выскочил из машины. - Не дури, сержант! Твой движок еще лет десять простучит.

Но сержант не отвечал. Он смотрел испуганно поверх своих дешевых черных очков и целил ему в живот "макаров". Тимур как-то сразу сообразил, что тот выстрелит. Не по злобе, не по отданному приказу, а просто дернет за спусковой крючок, потому что ни разу в жизни не стрелял по человеку и совершенно не представляет, что сделают с костями и мясом их милицейские, специально затупленные пули.

- Ладно. Видишь, я стою и слушаю тебя. Что мне делать?

Но тот ничего не говорил и только с шумом втягивал в себя воздух.

- Что тебе начальство сказало? Ну... твою мать, говори!

Сержант вздрогнул и вышел из столбняка.

- Садись, в эту... машину... за руль. Давай, быстрее!

Ходжаев медленно, держа на виду свои руки, влез на водительское сидение...

Схватились они, когда сержант взгромоздился рядом, держа пистолет высоко, почти у самой головы Тимура. Помнится, даже успел раза два выстрелить, пока майор не выкрутил ему кисть и третий выстрел не пришелся тому в грудь.

Умер сержант сразу, придерживая набрякший от крови китель и откинув голову за спинку сиденья...

После обеда в отделении воцарялась относительная тишина. Юрий Палыч, впрыснув в горло астмазол, дремал, закрыв лицо любимой газетой - "Литературкой".

Урмас ложился на кровать, животом на подушку, и раскрывал перед собой общую тетрадку, которую на его счастье кто-то из выписавшихся больных забыл в тумбочке. Раскрывал и замирал перед белым полем бумаги, казавшимся безграничным. И его он должен заполнить чем-то по-настоящему ценным для всего человечества!

Третий день он пытался внести на страницу нечто абсолютно значимое, и третий день не получалось. Да и откуда что возьмется! В институте читал, и порядком, особенно на первых трех курсах, и читал не только "трех богатырей" - как у них называли Маркса, Энгельса и Ленина. Приносили и самиздат. Но писать? Нельзя же назвать творчеством ту откровенную туфту, которую они, смеясь, малевали в рефератах... Сразу у него явилось к себе множество вопросов. Что он хочет сказать? О чем?

"Вот с этого мы и начнем... Конечно же, будем писать о человеке. К этому нас побудили следующие причины. Прежде всего, отсутствие цельного исчерпывающего учения о человеке. Есть науки о физике человека, есть науки о поведении человека в обществе, о его отклонениях... Есть какие-то попытки рассказать о связи человека с космосом, с природой... Есть ли наука о человеке нормальном? Так, чтобы просто и ясно изложили - создан там-то и тогда-то, рассчитан на существование при определенных нормах того-то и того-то, предназначен к тому-то и тому-то, нельзя подвергать факторам таким-то, по истечении срока службы переходит в такое-то состояние. Для полноценного функционирования требуется то и то..."

На этом месте Савойский аккуратно вырывал листок из тетради, рвал его на квадратные кусочки и засовывал в карман пижамы. Затем переворачивался на спину, ибо шею начинало ломить от напряжения, и с раздражением уставлялся в потолок.

Урмас понимал, что даже эти его небольшие попытки чрезвычайно полезны, но разница между точными, яркими мысленными образами и тем, что выходило на бумаге, угнетала. Он и не представлял себе, насколько творчески слаб и неуклюж.

"Господи, собрать все мегатонны моей энергии, и в пользу, в одну точку... любая скала треснет! Чем раньше мыслители занимались? Одна философия следовала за другой, одна попытка объяснения, другая... а в итоге? Лежит, понимаешь, в последней четверти двадцатого века человек на больничной койке и не знает, кто он, что он, чего ему не хватает для покоя и утреннего солнца в своей душе? Лежит в таком положении, как будто вместе с ним и все человечество родилось. И вопросы, вопросы - одни вопросы! И ни одного вразумительного ответа. А? Позорники? Для чего вы жизни свои положили? Даже противно смотреть на ваши фамилии в энциклопедическом словаре..."

Этот словарь, философский, на восемьсот с лишком страниц, для Урмаса достал Юрий Палыч, которого родственники не забывали ни на день. Скучным словарь ему не показался. Но ни одна его статья, казалось, не имела к нему никакого отношения. Формы, методы человеческой деятельности, интуиция, истина, абсолютное, принцип исключенного третьего... Изложено строго, полно, почти прозрачно. А закрываешь словарь - тоска! И все в себе по-прежнему темно.

Он засыпал и крепко спал до полдника. Покушав кефира с булочкой, еще час или два дремал.

Боль в его несчастном боку росла. Он уже не мог ходить прямо - всегда только согнувшись и прихрамывая на правую ногу.

Вчерашним вечером опять поговорил с Верой. Недолго. Да и не столько поговорили, сколько как-то скучно и напряженно помолчали. Он все еще краснел за свой глупый вопрос - "Вы и вправду в Бога верите?". Но, к счастью, к ней пришли, и он с облегчением убежал в свою палату.

Красивой ее нельзя назвать. Чересчур сухие, плоские плечи, невидная грудь... или такой она казалась в халате?

Впрочем, к девушкам Урмас был страшно привередлив. И в отношении к ним труслив. Никакие Черепановские советы ему не помогали. Только он собирался подходить к понравившейся ему девчонке, ему мгновенно начинало казаться, что она сразу видит в нем одни непристойные желания. Что бы он ни говорил, ни делал, какие только отвлеченные разговоры ни вел - ему все казалось, что она усмехается: Знаем, знаем... у вас, мужиков, одно на уме! И мысль, что его могли заподозрить в этом грязном отношении к женщинам, ужасала его.

Сегодня, когда он разгуливал вдоль барака, Вера неожиданно подошла к нему и спросила:

- Все хочу узнать, что ты имел в виду, когда спросил меня о боге?

- Ничего.

- Из ничего ничего и бывает.

- Извините. Взяло и вырвалось.

- Мне показалось...

- Нет. Я нисколько не хотел обидеть вас! Я понимаю, многие, наверное, шутят над этим вашим отношением к религии...

Из раскрытых окон палаты звякали ложки, то и дело на них поглядывали любопытные, и они, даже не договариваясь, свернули к пыльной немощенной дороге, ведущей в город.

- У меня нет отношения к религии, - сказала она просто. - Это атеисты придумали - религия, отношения... Либо человек осознает себя, в каком мире живет и кому этот мир извечно принадлежит, либо...

- Либо прозябает, да? - усмехнулся Урмас. - Выходит, это атеисты во тьме?

- Я не знаю, где они. Но мне туда не хочется, - улыбнулась она. - А ты с чем лежишь?

"Неприятно ей об этом говорить", - догадался он. Хотя атеистами она его здорово его поддела.

- Почка правая пошаливает, - отмахнулся он. - Пить меньше надо. Нет, серьезно, все в одной школе учимся, по одним книжкам, и как вы это?

- До такой жизни докатилась? - засмеялась она. - А может, на ты перейдем?

- Давай.

- У нас батюшка в приходе хороший был. Отец Николай. Николай Семенович.

- А где это?

- В Нижнем. В Нижнем Новгороде.

- А-а, в Горьком?

- Нет. В Нижнем Новгороде.

- Как странно, даже география у вас другая!

- Настоящая. А у вас не карта, а плакат с членами Политбюро.

Теперь и он засмеялся.

- Ты что, меня за коммуниста принимаешь?

- А ты разве не в партии?

- В партии. Собственной. Сам себе генеральный секретарь, сам членские взносы собираю...

Больше, они, кажется, в этот вечер о серьезном не говорили.

В палату он вернулся необычайно счастливым. Как долго он ни с кем вот так не болтал без всяких задних мыслей, без настороженности... Будто в добрые старые до тар-таринские времена, скажем, где-нибудь в студенческой общаге... Даже то жуткое, что едва не убило его, о чем он и близко вспомнить боялся, съежилось до безобидных размеров.

Сашка лежал на своей койке, слегка пьяный и не в меру общительный.

- Видел, видел! Я же говорил, у тебя получится! - и, озабоченно понизив голос. - Ну как, трахнул?

- А где наш Юрий Палыч? - спросил, будто не расслышав, Урмас.

- В столовке. К одной старушке клеится...

- Саш, по твоему понятию, люди только тем и заняты, что или трахаются, или готовятся кого-нибудь трахнуть!

- А как же?! - изумился Черепанов. - Чем еще заниматься? Для чего мы вообще существуем?

"Во как просто! - восхитился Урмас. - Вот он знает, для чего живет..."

- Есть еще кой-какие вещи на свете...

- А-а, это ты голову себе той штукой забиваешь, - показал он презрительно рукой в сторону философского словаря. - Если такую книгу прочитать - точно импотентом станешь.

- Все, Саш, я спать буду.

- Ложись, я тебе что, мешаю?

"Будь проще, Урмасик, и люди за тобой пойдут... Они пойдут. Только куда? Правильно, в простую сторону, в простую страну, где до того все просто, что ничего и нет - стакан вина да мокрая возня в постели... Надо же, какая приятная девчонка, а голову себе такими глупостями забила. Верить, что некий высший разум следит и управляет за мириадом событий... Сплошное детство! Малодушие. Последнее убежище израненной души".

Урмас открыл глаза. Свет в палате давно выключен. Юрий Палыч спал, задыхаясь и присвистывая. Черепанов тоже спал, сбросив простыню на пол. Неясные тени перемещались по белому бугристому потолку.

"Конечно, прямо не скажешь - есть или нет. Потому что неизвестно, что есть в самом человеке. Есть неисчислимые миры и над его головой и такие же бездны внутри. Сознание человека все время как бы находится на этой границе - между космосом внешним и космосом внутренним".

До чего спокойная жизнь пошла! Есть время над собой подумать, и над миром. И без нервов, без отчаянной суеты, когда пытаешься устроиться лучше, чем ты этого заслуживаешь.

На другой день после обеда главврач устроил ходячим больным лекцию. Показывал камни, песок, изъятые из почек прооперированных больных. Они сидели с Верой на последнем ряду, составленном из столовских стульев, и перешептывались.

- Я тебя перевоспитаю, - обещал Урмас.

- В каком месте? - спрашивала она.

- Ты мне брось эти развратные штучки...

- Первый начал.

- Раз ты у нас дама серьезная, то и думать должна исключительно о серьезном, вечном.

- Я думаю. Вот смотрю на тебя и думаю, откуда такие недотепы берутся?

- Почему недотепы?

- Красивый, с высшим образованием... Мог бы где-нибудь в крупном городе со светской дамой в ресторанчике посиживать, сок манго попивать...

- Была такая жизнь. И сейчас где-то идет. У отца брат двоюродный во Франции живет. Приезжал. Сидели в ресторане. О планах на жизнь расспрашивал. Казалось, еще минута, и увезет с собой в сверкающем автомобиле, - Урмас махнул рукой. - Тонет человек, жижей болотной захлебывается, а сидят перед ним на кочке и удивляются, что ж он, глупец, ничего слышать не хочет. Только и делает, что бу-бу и бу-бу...

Потом они засели в беседку - в субботний день врачей можно было не опасаться.

- Предположим, я верю в Бога, - начал Урмас.

- Так не бывает... Ты хочешь сыграть. Предположим, не предположим...

- Хорошо. Вдруг я чего-то недопонимаю. Вдруг я по своему воспитанию был отлучен от христианской веры, сейчас брожу в темноте... ты же должна помочь мне. Тебе, я вижу, нравится верить, от этого тебе светло, почему ты мне не поможешь? Раньше столько миссионеров было, жизнью своей рисковали... А теперь никого, ни души...

- Не знаю. Но за себя скажу: у меня чувства к нему настолько личные, что я не могу делиться с каждым... Потом, у тебя такой холодный интерес, ты ведешь себя, как в буфете: дайте мне то попробовать, это, если понравится, всю жизнь готов потреблять. Ты умом подходишь, а Господу твой ум и не нужен. Перед ним и не такие стояли...

- Ладно, - передернул плечами уязвленный Савойский, - тогда скажи, что Он для тебя значит. Так, в общем, чтобы случайно личным не поделиться.

- Для меня? - переспросила она, даже не обратив внимания на его задетое самолюбие. - Для меня Бог - это когда ты знаешь, что тебя любят. Всегда. Каким бы ты ни был, и что бы с тобой ни случилось.

- Хорошо. Замнем для ясности. Пусть еще один грешник идет по миру и слепой поводырь - его разум, указывает ему неверную дорогу...

Совсем неплохо он ей ответил. "Могу ведь!" - одобрительно заметил Урмас в своих ночных размышлениях.

В его общей тетради исписанных листов еще не появилось. Но ему явственно казалось, что нечто великое совсем рядом, что теперь он не бежит по степи, где бег в любую сторону равнозначен бегу на месте - ибо степь безгранично велика, - а уже продирается сквозь колючий кустарник и вот-вот блеснет ему в глаза излучина великой реки!

"Давай откровенно, старик. Ты ей завидуешь. У нее есть Он. Значит, у нее есть все. И перетерпеть она может любую боль. С Его помощью она знает главное - откуда она и куда уйдет. Она счастлива. Потому что все время как младенец у теплой любящей груди".

"А ты на всех ветрах. Может, тебе и предоопределен такой удел. Кому-то ж надо добывать человеческую истину. Кого-то ж надо раздеть донага, лишить покоя и веры и бросить на камень пустыни".

Завтра, Урмас почти был уверен в этом, в тетрадке его появится, наконец, значимое, стоящее... и тогда он в действительности сделает шаг от себя, пугливого и растерянного существа, кем он есть сейчас.

8

Завтра наступил понедельник. Еще до генерального обхода к ним в палату забежал, как обычно, впопыхах, Станислав Федорович.

- Как самочувствие, Савойский? - присел на его кровать. - Сегодня мы тебя переводим. В новую областную. Пусть нейрохирурги посмотрят.

- Да?

- Я тебе поставлю диагноз: опущение правой почки. Это такая болезнь - с ней сто лет живут. Но больше к урологам не обращайся.

- Но...

- К операции показаний нет. Лечение пройдено. У нас серьезные больные места ждут.

- Я... готов...

А сердце противно дрожало.

- Хорошо, так и скажем Карену Ибраевичу.

На генеральном обходе главврач пусто смотрел поверх Савойского, когда Станислав Федорович скороговоркой докладывал:

- ...проведенный курс лечения полностью снял симптомы... выявленные при цистоскопии. По рентгену, - выхватил из папки черные неразличимые снимки и тут же вложил обратно, - есть показания к обследованию нейрохирургами в стационарных условиях. Вполне возможно сжатие спинномозговых корешков...

- Ходить можете? - спросил главврач и с мимолетным интересом посмотрел на больного.

- Не очень. Там будто что-то стукается.

- Машины у нас своей нет... Попробуйте, Станислав Федорович, дозвониться до "Скорой".

- Конечно, конечно.

Урмас и не думал, что так быстро все обернется. Ему даже по­обедать не дали. Торопливый обмен рукопожатиями с Юрием Палычем, с Черепановым, неловкий кивок в коридоре удивленной, растерянной Вере... Ему помогли вскарабкаться в фургон, и вот он в смятой, будто чужой, дурно пахнущей одежде, с чемоданом у ног сидит на жесткой лавке и смотрит назад, вниз, на дорогу...

По днищу хлестали камешки, с пылью и шипением извивалась желто-серая лента грейдера. Все то огромное пространство, в котором он жил последнее время, населенное большим количеством людей, сворачивалось тонким полотном в рулон и начинало тонуть в глубине его памяти...

Начался город, асфальт, мелькнула площадь с высокими серыми зданиями, кинотеатр со стеклянным фасадом и широкой крутой лестницей. Шли какие-то люди в цветных одеждах, смеялись, ели с мокрых бумажных стаканчиков мороженое, очередь в белых панамах за разливным молоком, черный мальчишка, бросив руль и широко расставив руки, едет на велосипеде...

Его качнуло к левому борту - они въезжали в низкие зеленые шатры, окружавшие шестиэтажный корпус новой областной.

В приемном покое он почувствовал себя худо, и его положили на кушетку. Боль в правом подреберье ожила и через какие-то промежутки времени медленно и сильно сдавливала ему внутренности. Он скрипел зубами, подтягивал колени высоко к груди и все-таки не мог удержаться от стона. Когда отпускало, а боль исчезала будто насовсем, он смотрел на грязный линолеумный пол, и тот казался бесконечной степью с вывороченными глыбами песчаника и звенящими от ветра сожженными остовами трав.

В этой комнате несколько кушеток, некоторые полузадернуты занавесками из мутно-зеленой клеенки. Ближе к выходу - стол дежурной медсестры, напротив - скрипучий ряд казенных жестких кресел. Урмас видел и коридор, освещенный лампами дневного света, уходящий вглубь здания. В креслах сидела супружеская пара: полуголый загорелый дочерна мужик в брезентовых штанах: одна штанина комом закатана к бедру, под толсто перевязанной ступней натекала темная лужица; жена с укоризной все толкала его в бок:

- Григорий, неудобно как, - и спецовкой подтирала. Мужик со сморщенным то ли от боли, то ли от внимания лицом отмахивался, ибо ему приходилось отвечать дежурной, заполнявшей на него приемный лист.

На пороге в коридор стояла женщина в блеклом ситцевом платье, с ворохом детской одежды в руках. Она непрерывно всхлипывала и лезла рукой под очки, отирая слезы. К ней вышла врач - высокая, с седыми прядями из-под накрахмаленной шапочки. Они сели неподалеку.

- Как помните, мы настаивали на лечении у психиатров...

- Год, год ничего не было.

- Так вы не забыли нашего разговора? Сейчас гораздо будет сложней. Как это случилось?

- С утра все так нормально... Позавтракала. С аппетитом. Обычно, если у нее начиналось, она не ела, замыкалась... Потом говорит, я к отцу пойду. Ну, я накричала...

Она мяла и прижимала к груди одежду дочери.

- Наказал меня Бог, наказал.

- Ну, Бог тут ни при чем...

- Закрылась в своей комнате... Думала, перебесится...

Урмас пошевелился, женщины равнодушно посмотрели на него и продолжали говорить.

Привезли обожженного мальчишку лет десяти. Он ни за что не давал снять с себя нейлоновую рубашку, прикипевшую к спине, и отбивался руками и ногами, матерясь как настоящий мужик. Его увезли по коридору, к лифту, а в двух шагах от Урмаса поставили высокую каталку с пожилым, гладко выбритым толстяком в майке и домашних трико. Он осмысленно смотрел по сторонам и даже весело подмигнул Урмасу. Рядом стояла медсестра в белом халате поверх нарядного шелкового платья и сердито выговаривала:

- Не двигайтесь. Вам нельзя...

- Девушка, да я здоровей, чем ваш жених! - восклицал тот, и все пытался приподняться.

- Сколько у него? - крикнула дежурная.

- Когда везли - двести сорок на сто двадцать...

- Сейчас из терапии подойдут!

- Больной, вам нельзя вставать...

- Вот пристали, - обратился он за сочувствием к Урмасу, - на дачу собрался, и на тут...

Устало положил голову, и вдруг лицо его начало быстро синеть, он затрясся, грудная клетка полезла вверх...

Все, кто был в белом, ринулись к каталке, вцепились в нее, развернули, она накренилась, и умирающий упал вниз лицом на пол. Ударился о цемент и перевернулся, подмяв под себя левую руку...

Тяжелого, обмякшего, его с руганью втаскивали обратно на каталку, одновременно толкая ее в коридор...

И только в шестом часу вечера за Савойским спустилась медсестра из нейрохирургического отделения.

Его переодели, и опять в пижаму, больше похожую на мешок, и куцые штаны, широкие, едва доходящие ему до лодыжек. Тапок не оказалось, и его повели в носках. Грузовым лифтом поднялись на четвертый этаж. Места в палате освобождались завтра утром, после одиннадцати, и его посадили на кровать, одиноко стоящую в конце коридора у туалетов.

Он лег, сразу накрылся с головой тонким шерстяным одеялом, остро пахнущим пылью. И мир перед ним сузился до крохотного темного пространства, влажного от его дыхания.

Но совсем уйти в себя не мог - мешали звуки, толпившиеся вокруг головы с назойливой отчетливостью. За стеной, у которой он находился, кричал неразборчиво радиоприемник, звонко, с прихлопом били об стол костяшками домино... по всей длине коридора шаркали подошвами тапок - особенно невыносимо, когда идущий подволакивал ногу; скрипучий стук костылей, обрывки разговоров, звонкие выкрики медсестер, сновавших по отделению; дверь в мужской туалет почти не закрывалась, оттуда лезла к нему под одеяло вонь; с грохотом, будто вода несла с собою камни, срабатывала канализация, перекрывая смех и непрерывный множественный разговор курильщиков...

Урмас твердо знал, что этот день для него никогда не кончится, но все же пробовал хитрить с судьбой, пытаясь замкнуться на себе. Он сдавливал пальцами глазные яблоки, вызывая перед собой неистово сверкающие огненные дуги; прикусывал палец до тех пор, пока боль не перехватывала дыхание... вслушивался в пульс на больших пальцах рук, пока не начинал ощущать, как они становятся горячими, разбухают, как кровь острыми мелкими толчками бьет в кожу на их кончиках. И большей частью все было бесполезно. Не мог он никак забыться, потому что видел и чувствовал себя все время с двух разных сторон - изнутри и как бы сверху, как он неловкий, длинный лежит на койке, будто выставленной прямо на дневной дороге...

- Больной, вы спите? - громко спросили над ним и бесцеремонно потащили с него одеяло.

Он привстал, прищуриваясь от яркого света люминесцентных ламп. Сестра, стройненькая, хорошенькая женщина присела и поставила под кровать какие-то склянки.

- Завтра я разбужу вас пораньше, сдадите анализы. Кушать вам нельзя, пойдете на рентген...

Урмас молча кивал... в коридоре тихо, круглые часы в деревянной полированной коробке, висящие неподалеку, показывали по­ловину двенадцатого.

- Сейчас я сделаю вам анальгинчика. И поспите спокойно.

- Спасибо, - тихо сказал он, оглядываясь. Мир снова начинал вливаться в прежние границы. Завтра все-таки наступит, а значит, сегодня обязательно закончится.

- Это хорошо, - вслух сказал он...

После укола заснул не сразу, но его почти ничего уже не беспокоило.

Свободных мест не оказалось ни завтра, ни послезавтра, и лишь в четверг его поселили в одиннадцатую палату...

Первый рентген не получился, он второй раз стоял в длинной очереди к кабинету с массивной железной дверью. Вернее, сидел на корточках, ухватившись за свой раздираемый бок. Голодный, злой, слегка отупевший от бестолковых снов. Какие-то гадюки - в жизни их не видел - ползали в его кровати и клали ему на живот тупые, окровавленные головы.

Он находился за мужиком в инвалидной коляске, болтливым до поносности. Тот все время пропускал вперед себя визгливых толстых теток в белых платках и туго перепоясанных халатах, видимо, соседок по отделению.

Всю ночь в их палате сестры с дежурным врачом возились с молодым казахом, лежащим на угловой койке. Его где-то в поезде сильно порезали ножом, лезвие задело позвоночник, ноги парализовало, да из раны на шее постоянно открывалось кровотечение и соседскую кровать всю закапало...

"Господи, сколько покалеченных на этом свете... Будто война идет".

С палатой ему, конечно, не повезло - из шести трое тяжелых.

Одного не понимал: как могло из него так быстро выветриться все, чем он болел в последнее время - его грандиозные планы о поиске смысла бытия? Тетрадка с одним-единственным исписанным листком куда-то задевалась, и ни сил, ни желания ее разыскать. Да и вопросы, которые с таким жаром бросался исследовать, настолько отдалились от него, что он и не совсем понимал, о чем собирался писать. Что-то о мировой философии, которая ни в чем не помогает человеку... даже обиды на нее какие-то высказывал...

Послушно ложился на холодный липкий пластик рентгенстола, задерживал дыхание, когда командовали из-за стальных щитов с бойничными окошками...

Боже, два-три дня и... и будто бессмысленный ураган промчался по его сознанию - полная тишина, и лишь песок скрипит на зубах. Что, спрашивается, хотел?

Как-то он неправильно заходит к этому миру, все пытается лбом...

Лечащий врач их палаты, Роза Юсуповна, на первом обходе ничего не сказала Урмасу, да и что могла? Деловито и подробно осмотрела его, назначила на ночь обезболивающее... словом, подействовала успокаивающе. Да еще сосед, камазист Валера, подбодрил:

- Небось, паря, тебя тута на ноги махом поставят! Я лег - левая рука вообще не двигалась, нерв застудил, а сейчас...

Он сжал большой белый кулачище и близко поднес к Урмасовскому носу:

- Вишь, как могу?

- Выписывать пора, - с уважением отозвался Савойский.

- Рано. Вверх туго идет. Выше плеча и не поднимается.

Сказался больничный опыт, что ли, но он мгновенно стал со всеми на "ты", и даже после обеда всякий старался его чем-нибудь да угостить...

День мелкие хлопоты как-никак съедали, а вот к шести часам время начинало замедляться, и любая минута стремилась всеми правдами и неправдами растянуться в час. За окнами все никак не могло отгореть это проклятое лето - самое длинное в его жизни.

Он выпрашивал у Валеры сигарету, шел в туалет, садился на узкий подоконник раскрытого окна - с этой стороны кроны деревьев перекрывали весь горизонт и ветви с листьями шелковыми, сложенными лодочкой, почти касались его.

Он казался себе стариком. Спокойное естественное отсутствие желаний... терпение... И никакого продолжения впереди. Все его будущее достигало лишь завтрашнего утра - обследование вроде бы прошел, и Роза, может, и поставит наконец-то точный диагноз... А вообще замечательно, что его так скрутило. Есть своя сладкая сторона - на белой простыни, кормят, заботятся. И никаких Казарбаевых... Нашли они, нет?

Курил весь вечер. До тошноты и головокружения. Последний раз вышел из туалета после отбоя. Сегодня на посту дежурила Людмила - девчонка симпатичная, проворная, ни минуты ни сидела за столом. "Шустрая, как электровеник", - с великим обожанием отзывались о ней в палате. Раза два она пристально посмотрела на новенького... да перед отбоем обещала снотворного. Но сухо и на бегу. Он и вообразить не мог, чем этот ненавистный вечер закончится для него...

Она окликнула его в спину, когда Урмас подошел к своей палате:

- Больной, почему не спите?

- Скучно, - моментально повернулся он.

- Тебя как зовут?

- Урмас.

- Юра по-нашему. Юрик. Пойдем со мной, а то у нас завал - семь баб и ни одного мужика.

На втором посту рядом с малой операционной была комната отдыха медсестер. Уголок мягкой мебели, низкий широкий полированный стол, телевизор под белой кружевной салфеткой. На нем высокий стакан из дешевого хрусталя с бледными поролоновыми цветами.

Урмас страшно растерялся и не входил, пока его не втолкнули и не втиснули между пышной в груди санитаркой цветущего предпенсионного возраста и хрупкой большеглазой девчоночкой. Она единственная была в гражданке - джинсах и белой рубашке навыпуск с двумя простроченными карманами на груди.

Пили спирт. Из тонких мутноватых колбочек. Ели мало, хотя на столе и желтел отварной картофель, лежали длинные водянистые, нарезанные повдоль огурцы и розовые обрезки вареной колбасы...

- Осторожнее со мной, задавлю ненароком, что я жене твоей скажу? - шутила санитарка, заботливо двигая ему снедь.

- Он не женат, - с большим значением заметила Люда и толкнула девушку в "штатском". - Не забудь меня, Мила, счастье рядом с тобой посадила. Ты не стесняйсь. Чего съежился? Девушки колючих не любят. Сам расслабься и ей помоги. Руку высвободи и на плечо ей положи. Да не сверху, она не грузчик... Вот так, будто обнимаешь...

- Вы не слушайте, научит она вас... - добродушно вмешалась медсестра напротив. Раскрасневшаяся, с размазанной помадой у краешка губ.

- Болтаю чего хочу. У меня именины, не у тебя!

Урмаса безотлагательно заставили выпить, и он едва не задохнулся. Над ним смеялись, а Люда отпаивала его теплой выдохшейся минералкой.

Он все тужился задать какой-нибудь вопрос Миле. Что-нибудь такое, чтобы она сразу испытала к нему нежность и доверие. О кино? Но последнее кино он видел где-то полгода назад...

- Мил, давно здесь работаешь?

Она ответила:

- Два месяца.

- А до этого?

- Училась, в медучилище нашем.

- А какие парни тебе нравятся?

Она весело посмотрела на него:

- Которые про работу ничего не говорят. Она мне так за смену надоедает. Если б не Людка, не пришла.

- Неприятно здесь, страшно?

- Страшно? Ты какие-то вопросы задаешь... Чего тут страшного. Я вообще самая хладнокровная на курсе. Все девчонки хоть по разу, но падали в обморок, а я - нет.

- А что тогда не хочется сюда?

- Я ж не активист.

- Молодец.

- А як же! У тебя сигарета есть?

- Я могу в палате взять.

- Ладно! Людка, иди сюда!

И ему на ухо, близко:

- Пойдешь со мной?

- Какой разговор!

Они прошли на цыпочках по спящему отделению. Где-то скрипели койки, харкали и постанывали больные, но сейчас тот мир крутился у ног Урмаса серой отвязчивой дымкой...

Забрались на пятый этаж, к лестнице, ведущей на чердак.

- Мы тут с девчонками даже днем курим.

Он взял и себе сигарету, зажег спичку. Высокое оранжевое пламя осветило ее лицо.

- Ближе подойди, - хрипло сказала она.

Он подвинулся.

- Встань, чтобы с лестницы меня не заметили, а? Попрут еще за курение...

- Не попрут. Все возьму на себя.

- Храбрый ты наш, - засмеялась Мила и уронила сигарету. Урмас непроизвольно нагнулся, его подхватили под плечи, и горячие мокрые губы накрыли ему рот. Целовались так долго, что губы его одеревенели и он в изнеможении скользнул щекой об ее щеку и спрятал лицо в ее коротких легких волосах, пахнущих "Лесной водой".

- Нас не хватятся? - спросил он, нисколько этим не интересуясь.

Ладони ее неожиданно обхватили его голую под пижамой спину - Урмас едва не вскрикнул.

- Чего ты боишься? - шепнула она, целуя его шею, ямочку под ключицей. - Нас здесь строго проверяют - каждый месяц.

- Щекотно, - ответил он тем же шепотом, смешно задрав голову. Ему было так стыдно, так неловко, что он вовсе не чувствовал ее поцелуев. Напряженно всматривался в темноту перед собой, но в глазах лишь плавали яркие зеленые и красные пятна.

Боже, что она делает! Урмас вцепился в пояс своих штанов, которые она полегоньку стаскивала, стоя перед ним на коленях и прижимаясь лицом к его животу.

- Мила! - звал он, пытаясь опуститься, но она не слышала, крепко сжимая его колени.

- Идут сюда, - сказал в отчаянии Урмас громко.

Она встала, обняла его и печально спросила:

- Я очень развратная, да?

- Не-е-ет, - запротестовал он, - но...

- Тебе не нравится?

- Понимаешь, - сказал он в мучениях, - во мне столько плохого, почти грязного - не от меня идущего, а от всех этих Лайковых, Казарбаевых, от пыли, палатных запахов...

- Врешь ты все, - сказала Мила, улыбаясь.

- Да пойми! - почти крикнул Урмас, отстраняясь...

Он хотел еще выпалить нечто гневное и уже презрительное, но она так укусила его губы, что он еле вытерпел, чтобы не застонать. И мгновенно ее ладонь скользнула по его втянутому от напряжения животу вниз, за поясную резинку трусов... Даже если бы Урмас и захотел что-то сказать - вряд ли смог - такое постыдное и блаженное онемение охватило его. И, скорее всего, он что-то говорил ей, не различая собственных слов; все пытался обнять, вжать ее в себя так крепко, чтобы она растворилась в нем, исчезла... Но сам уменьшился до размеров той плоти, которую ласкали ее пальцы. - Ты на меня не опирайся, - слышал он ее слова, - раздавишь всю... - она подтянулась под ним и... тогда Урмас действительно ушел, распылившись, в беззвездную тьму.

- ...слазь, я сказала, ну? Не слышишь, что ль?

Мила грубо, помогая себе коленом, оттолкнула его в сторону железных прутьев перил, у которых стояла кушетка. Быстро встала, отвернулась, застегивая джинсы, заправляя рубашку.

Урмас все порывался ей помочь, хотя, ясное дело, помощи в этом и не требовалось.

- Сиди здесь, - Мила провела ладонью по его щеке, склонилась, поцеловала, едва тронув губами, и ушла.

Тимур верил, что все это время он соображал очень трезво, однако на самом деле пришел в себя, когда уже отмахал километров десять от уаза с распахнутыми дверцами, на переднем сиденье которого покоилось еще теплое тело несчастного сержанта.

Над степью было светло, виделось далеко и ясно, и Ходжаев невольно старался горбиться и идти чуть ли не наклонившись, пока не догадался, что это глупо, и ему необходимо присесть и узнать, куда он так торопится.

По окаменевшим с весны промоинам спустился в неглубокий сай - лощину с пронзительно белеющими на дне птичьими костями. Гул в ушах от степного ветра прекратился, стало тихо как в пустом театральном зале. Ни камня, ни коряги... Глянув на свои брюки, пропыленные до самых бедер, выругался, сел на глиняную проплешину, вытянув ноги, зажав между колен сетку с продуктами - единственное, что прихватил с собой в те паршивые минуты.

Стол бы ему сейчас, бумагу, стакан крепкого чая с молоком...

- Экинаусцегин, - процедил он в мгновенном отчаянии. - И дипломат в машине оставил...

Достал теплый помидор, надкусил его и, посасывая мякоть, заговорил вслух, негромко, отчетливо, как на оперативках, обращаясь к кучке слипшихся бурых перьев, лежащих чуть подалее его вытянутых ног.

- Время убийства сотрудника милиции мы знаем довольно точно - половина первого - без двадцати час. Задержанный Баскаков, в наручниках, до совхоза бежать будет не более получаса. Участковый Рахимжанов возьмет его под замок, и выедет к месту происшествия. Дождется первой попутки, с ней отправит телефонограмму в район, - поскольку Тимур хоть догадался разбить радуевскую рацию. Ни Шишков, ни Рамазанов без проверки область поднимать не будут. Вот тебе еще три часа.

Ходжаева насторожило то, что он как-то чересчур равнодушен.

Да, спустя три часа поступит звонок в областное управление и в райком партии, оттуда в административно-правовой отдел обкома, в комитет... начнут поднимать воинские части - в Державинке, под Аркалыком, перекроют трассу на Кустанай, авто- и железнодорожный вокзал в Есиле... где-то к утру район поиска будет окольцован, и часов с десяти начнется прочесывание...

И опять на мгновение стало так дурно, так нехорошо...

Он рывком приподнялся, выбрался из сая и пошагал, совсем не таясь.

К Ишиму. Помоюсь, постираюсь. И в Джезказган. Грейдер туда они перекроют, но ждать там не будут. Ждать меня будут на Севере. Днем спать в норах, ночью идти. Дней за пять выйду к Улытау. Поработаю где-нибудь на шабашке. И в Москву. Там пусть и вяжут. С шумом. С пометкой в сопроводиловке: Дело поставлено на контроль Коллегии министерства внутренних дел. Года три под следствием в Алма-Ате. Самооборону не докажешь, пойду лет на пять как за неумышленное убийство. Три вычтем. Год ударного труда и досрочное. Четыре года, и вся предыдущая жизнь - в задницу... Пойдет. За глупость платить надо, как бы ни был велик счет. Иначе чем тогда дурак от умного отличаться будет?

- Ничем, - равнодушно прошелестело над смолкающей к вечеру степью.

Ходжаев медленно, ощущая напряжение каждого шейного мускула, оглянулся. И с востока, откуда светло-лиловыми полосами по небу растекалась великая азиатская ночь, стал усиливаться тяжелый перезвон лопастей идущего низко над землей вертолета.

Урмас сидел на кровати Кожамкулова и рассказывал свой предрассветный кошмар.

В палате пусто, солнечно, тихо - один Дерягин полулежал на угловой койке, расстегнув пижаму и с боязливой нежностью поглаживая свою лезущую из-под кожи печень. Из-за нее к нему даже студентов водили, хотя находился он тут по случаю тяжелейшего сотрясения мозга.

- Дальше? Видишь в степи мазарку, заходишь, там подземный ход, - напомнил нетерпеливо Азат. Бинты с его лица сняли, и на вздутый рубец шрама, с черными точками от снятых швов, идущий со лба, через глазницу, до скулы, смотреть без содрогания было нельзя.

Студент последние два дня чувствовал себя хорошо и уже ненавидел свою постель. Он и сейчас был под системой, и коричневая густая жидкость в перевернутой верх дном бутыли только в узком горлышке обретала горячий цвет крови.

- Ступени ведут не круто вниз, а полого, и, оглядываясь, я еще долго вижу день, и друзей, которые машут мне руками и кричат: Юра, зачем тебе это надо, выходи! У меня тоже хорошее настроение, я им что-то отвечаю, а сам понимаю, что рано или поздно мне придется туда спуститься.

- А внизу?

- Дверь. Толстая, обитая крашеным железом и под слоем пыли. Прислушиваюсь и вроде различаю шум, будто там заперт и бьется ветер. Открываю...

Урмас усмехнулся про себя - Азат слушал, как ребенок свою первую страшную сказку.

- ...в щель со свистом вырывается воздух, может, не воздух, какие-то серые духи, я вхожу в земляной коридор, он непонятно как освещен. Вдали крики, стоны... делаю два шага и... вижу на полу части человеческого тела: голову, руки, ногу, грудную клетку. Все аккуратно расчленено и все живое. Глаза на меня смотрят, веки помаргивают.

- Долбануться с такого сна можно, - отозвался Дерягин.

- Что голова говорит, я не слышу, но понимаю, он, как и я, проник сюда и прошел дальше.

- У меня земляк в Ташкенте живет. Он правду рассказывал, - перебил Азат. - Шашлычная на въезде в старый город была. Везде палочка по рублю, а там 60 копеек стоила. И куски крупные. Потом заметили - люди исчезают. Бичи, командировочные. И однажды капитан ментовский пропал. Анау-манау, туда-сюда, вышли на нее. Устроили шмон, а в подвале мясорубки громадные, ванны разделочные...

"Самое странное, - подумал Урмас, - расчлененный вроде бы и доволен был. Мол, видишь, мне хорошо, а ты боишься..."

Азат стал рассказывать свой кошмар, длинный, неинтересный: черного старика с железными глазами все пытается запихнуть в багажный ящик вагона, а тот маленьким ножом старается попасть ему в глаза...

Савойский поскучнел, вспомнил, что ему на уколы.

- Посиди, очередь сейчас, - упрашивал студент.

- У нее к вечеру одни тупые иголки остаются. И так не кожа на этих местах, а дуршлаг.

На самом деле Урмаса ждала Мила. Она стояла у окна в конце коридора их отделения. В ушитом по талии медсестринском халате, голоногая.

У Савойского защемило сердце - она действительно была красивой. Он захотел обнять ее за плечи, мягко, лишь ощутив через строгую ткань тепло ее плеч, но постеснялся, что на них могут обратить внимание.

- Девушка, с вами можно познакомиться? - спросил глупым шепотом.

- Не-а, - ответила Мила, не оборачиваясь.

Под окном находился больничный парк с тонкими, белеными прутьями тополей, рассаженными ровно, словно по клеткам ученической тетради; за бетонной оградкой к бесцветному небу поднималась степь с красно-пылевыми полосами грунтовых дорог и эйфелевыми башнями высоковольтных линий.

Мила взяла его руку, разжала ладонь.

- Чувствуешь, уже не греет, - и показала на солнце, сверкавшее так, что на него по-прежнему нельзя было смотреть. - Уходит. Оно уходит от нас.

- Не верю, - сказал Урмас и поспешно убрал ладонь, будто секундой позже её прибили бы к подоконнику двухсотграммовым шприцем. - Это мы уходим. Я, - поправился он.

- И куда?

- К себе. Я теперь знаю, что в моей глубине, в конце адовых коридоров есть нечто, необходимое всем. Если сумею, возьму и вернусь. И тогда мы все станем богаче, хотя бы на одну истину.

- О чем ты? Мила стояла так близко к нему, что Урмас испугался, что она начнет целовать его, при всех - это он видел по её глазам.

Он, как бы естественно, сел на подоконник.

- Обо мне ты думаешь, немного? - спросила Мила, и уже несколько отстранено.

- Да.

- Тогда почему бежишь от меня?

- Я думал о тебе. Задолго до нашей встречи. Кто будешь ты, где... - ему сжало легкие, и он несколько раз глубоко вздохнул. - Но слабые у меня руки, не унести... Какой я к тебе приду? Еле ходящий, как сейчас, ночами боящийся заснуть, пропахший хлоркой и В12, с неотмытыми от крови подошвами? Ты настолько обо мне ничего не знаешь.

- Я пойму, - просяще сказала Мила.

- И постоянно этот выродок с волосатым брюхом, который мною, как спичкой, ковыряет в своих гнилых зубах. Нет меня пока... Иду, а все получается - вниз. Я не вижу тебя. Нет. Сырость. К щеке липнет какая-то дрянь, впереди то ли неясный огонь, то ли кровь в веках светится от напряжения...

- Жалостливый ты очень, к себе, - Мила пошла, опустив голову, засунув руки в боковые карманы.

Урмас с тоской и будто из страшного далека смотрел ей вслед.

"Еще одна. Пока я не нашел - их будут убивать".

В ту ночь она вернулась с чьей-то одеждой. Они вышли через приемный покой, пробежали в горячей тени темно-зеленого фургона "скорой" - в кабине пожилой водитель читал книгу. В парке близ кинотеатра горели матовые фонари, и они там немного задержались. Говорили мало и даже не целовались. Урмас не хромал, и вслух удивлялся, к чему таких здоровых держат в больнице. Голова его кружилась от свежего воздуха, низко летящих звезд, асфальт казался таким твердым... Она заметила, что у него очень красивая улыбка и он редко ей пользуется. Он шел рядом и ничему не верил. Ни тому, что было с ними, ни этой ночной прогулке, ни тому, что он, непостижимо, счастлив и даже в пальцах покалывает от блаженства.

На тысячу лет к нам пришло расставанье...

Наутро к ним в палату привели здоровенного дядю, бритого налысо, в вязаной лыжной шапочке. Он пережал всем руки, расставил пожитки в своей тумбочке и радостно объявил, что пришел за своим черепом. После инсульта его оперировали и удалили значительную часть черепной коробки. Теперь собирались ставить обратно, и он ежеминутно волновался, чтобы поставили его собственную кость, не чужую, и, не дай бог, с покойника.

Между ними тысяча лет, и Урмас видел пропасть каждого года из этой тысячи. В его неземной жизни Мила была намного реальней.

Он осторожно потрогал свой лоб, и против воли представилось, что кожа горячей обычного, кости нет... надавив, ощутил под пальцами дрожание мозгового вещества, еще одно нечаянное усилие, и палец, прорвав...

Урмас держал ладонь под солнечным сиянием и, действительно, ладонь его оставалась холодной.

Если днем еще припекало до загара, то на заре степь темнела и дрожала в холодных каплях росы.

В машине баранкульского агронома, где читал, покачиваясь, свою газету Барыкин, пахло отсыревшей кожей сидений, в ноги сквозь щели бил ветер и трепал манжеты брюк.

Тускло-красное солнце уже оторвалось от горизонта, а впереди, над мокрыми пшеничными полями, в толще синего прозрачного воздуха все блестела новеньким медальоном луна.

"Сомнений нет, уходит в ночь отдельный, десятый наш десантный батальон..." - напевал Миша, поглядывая в салонное зеркало на спящего позади агронома Туленбаева.

Барыкин ощущал себя необыкновенно - точно не передать, лишь образами: чингисхановским бугатуром, летящим на арабском скакуне с наведенным копьем. Или: самым острием скальпеля, которым опытнейший хирург вспарывает жирную больную ткань лжи, сплетен, слухов, слепых догадок и неясных рассуждений, добираясь до твердого узла опухоли. Или даже: острием миллионотонного конуса, ввинчивающегося в земную хлябь.

Да, если понадобится, от легкого движения его пальца придут в движение колоссальные Челюсти государства, и враг, кичливый и надменный - Миша почему-то представил Вовку Барчука - будет вздернут и перемолот в невзрачную пыль одним Их легким сотрясением. Хм, едва кто-то задумает совершить противогосударственное деяние, даже нет, только начнет становиться тем человеком, который будет способен нанести нам вред, так сразу же понесет наказание, - с торжеством повторял памятную фразу Наставника секретный агент.

Не зря в нем звенят победные песни. Основа для деятельности контрразведки - информация. К Барыкину первому начнут поступать сведения, и от того, как он ими распорядится, зависят и жизни, и судьбы. Это ему каждый раз решать - казнить, миловать... Жутковато немного, но действовать надо. И тогда... и тогда он, наверное, научится не ежиться под холодной мантией судьи.

Водитель неожиданно засигналил - перед ними выскочила сайга и, опустив горбатую голову, пошла бешено забирать копытцами...

Туленбаев проснулся.

- Потише, - приказал он, - эта глупая тварь не свернет и не остановится, пока легкие не треснут.

- Ровесник мамонта, - вежливо сказал Миша.

- Браконьерство пришьют еще за этого ровесника, - зевнул агроном. Милиции кругом... охотинспекция с самой Алма-Аты прикатила.

- К уборке.

- Не только. У нас браконьеры участкового убили. Рахимжанова. Хороший мужик был. Теперь его семья обратно под Целиноград перебирается. Даже стихи писал. Вчера в Аркалыке заходил в областную газету - вдруг напечатают, да никого не застал. Жена его просила.

- Можно взглянуть? - спросил Барыкин, чувствуя, как и у него скулы сводит зевотой.

- Они на казахском... Вообще-то, если разбираешься, тут есть и по-русски.

Они немного поговорили о Сулейменове, Мухтаре Шаханове, езды еще оставалось часа на два, и журналист взял кожаную папку, положил на колени, раскрыл. Две или три страницы были исписаны настолько плохим почерком, что Миша не разобрал на каком они языке, но в конце последней ясно прочитал: С моих слов записано верно. В. М. Баскаков.

Он вернулся к началу:

"...рассказать о нашей связи. В половые отношения я вступил с Гамлетдиновой первый раз 9 мая у меня на квартире, когда моя семья была в гостях у родственников в Аркалыке. На половой акт она согласилась без угроз и принуждения с моей стороны... 8 июня я с Гамлетдиновой на личной автомашине поехал около одиннадцати часов утра с целью купания на тар-таринское водохранилище, в дальнейшем именуемое дамбой".

- Я могу это передать знакомым на казахское радио, - безразличным голосом сказал будто оглохший Барыкин.

- Аллах тебе в помощь, - обрадовался агроном, - а то никак не успевал. Доедем, перекусим у меня, и в поле. Завтра мы начинаем.

Ходжаеву везло. Два раза ночевал у чабанов, ссылаясь на некстати сломавшуюся машину. Ел, спал до рассвета, как истый мусульманин говорил о необходимости соблюдения священных обрядов отцов, принимал в дар сумку с вяленой кониной, лепешками и бутылкой кумыса... Уходил, прятался в саях и ночью упрямо шел к Улытау.

Бегство скорее походило на школьные походы в степь. Войска, перекрытые дороги... Дороги, может быть, и перекрыты, но в остальном... Все через колено делается, халтурно. Машину ГАИ туда, другую - сюда, фото из личного дела на ксерокс и в планшет постовым... Поисковый вертолет он, правда, видел, и лежал под сухой травой, и казался себе таким огромным... Но это были скорее охотники или егеря.

Как мешало ему в жизни слабохарактерное нежелание бить противника насовсем. На танцплощадках спокойно наблюдал, как после его ударов враг поднимался... в уголовке сапогами признаний не выбивал... слушай, каким он был положительным, такими положительными бывают только покойники, - свободно шутил Тимур.

Баскакова не надо было трогать вообще. Гаденькая самоуверенность областного начальничка подвела - ишь, важнячок из центра прикатил! Мол, что вы тут, районные рыла, в розыске разбираетесь!

К рассвету - вдали уже тянулись туманно синие улытаусские предгорья - он устал и долго не мог найти лежанку на день. Снял разбитые туфли и брел босиком. Земля вовсе не колкая и ранящяя, как кажется обутым - ощущения из детства, где свеже пахнет мылом и речной водой в ведре, в котором бьется упавший на спину жучок и, выплеснутый на траву, замирает драгоценным камушком. А-а, причем тут детство, не все так празднично в нем, и часто детство - обиженное сопение в темной прихожей, в то время как в зале, в хрустальных огнях и вечном смехе проходит, царствуя, взрослая жизнь. Тем только оно, наверное, замечательно, что и близко не догадываешься, что нет залы, а есть одна темная прихожая.

Читая сводки с железных дорог, Ходжаев постоянно изумлялся, как можно не заметить настигающего тебя поезда. Сам он увидел МИ-8, когда от рева стало закладывать уши и по траве побежали широкие круги.

Майор стоял босиком, держал обеими руками сетку, где лежали его туфли с засунутыми внутрь носками, и ждал.

Они спрыгивали с борта неторопливо, знакомые и незнакомые, в форменных брюках и мокрых на спине рубашках. Последний сбросил на землю рулон плащ-палаточного брезента.

"Группа захвата, - скривил потрескавшиеся губы в иронической усмешке Тимур. - Один еле брюхо несет... Сейчас парламентария пришлют. Да и нет не говорить, вправо-влево не ходить, ведать не ведал о племяннике, поехал в совхоз за мясом, водитель напился, и пришлось его пристрелить, дабы госмашину в кювет не опрокинул".

Пошел к нему, действительно, один - тар-таринский участковый. В ногах Тимура противно задрожали какие-то мышцы.

- Долгонько искали, - проговорил он без насмешки; свои есть свои, сам арестовывал не так давно.

- Так это ты моего земляка завалил? - спросил с дурным лицом Казарбаев и полез за поясной ремень - будто долго терпел в вертолете и наконец-то решил облегчиться.

- Не в твоем земляке дело, - отвернувшись, стал говорить Ходжаев, но участковый невероятно сильно, с грохотом, раскатившимся по степи, ударил ему в живот, и майор упал, глупо раскинув ноги. Боль была, но мгновенно забылась, поскольку такой дикой боли вообще не бывает. И хотя до следующей пули, перебившей ему позвоночный столб, было не больше секунды, Тимур чувствовал себя совсем здоровым и честно сказал, что героя из себя не строит, приглашения на свадьбу дочери Баскакова отклонил из занятости. Осекся, извинился за то, что приврал, есть в нем спесивость, и, конечно, она мешает полной откровенности, но напускать на него перепуганного сержанта не было необходимости и всегда можно поговорить напрямую, как коллеги...

- Переверни его, пусть кровь стечет, - крикнули от вертолета Казарбаеву.

Урмас сидит у дверей массажного кабинета, и шум вокруг становится глуше; ощупывает край скамейки, и касания его будто сквозь вату. Вздрагивает от скрипа дверей, массажистка кричит: - Савойский! Но она не кричит, она просто говорит, издалека, улыбчиво повернувшись к нему; ложится на кушетку, животу холодно от простыни; лежа, покраснев, сдергивает наполовину трусы, опять же холодная гусеница крема падает ему на спину... он открывает глаза и видит перед собой, страшно близко, бордовую поверхность кушетки, иссеченную сотнями мелких трещин - она тает, его голова опускается в эту дыру и смотрит на желтые доски пола, которые кажутся настолько далекими, будто смотрит на них с высоты семи этажей.

Урмас не пугался - зрение его через эту необыкновенность начинало различать меж людьми и предметами других людей и другие предметы.

Оставив после завтрака в палате стакан с ложкой, он как-то вышел и за спиной медсестры, лениво сидящей за столом, увидел новую дверь. Вернее, новой, наверное, она никогда не была, обшарпанная, как с выселенных на капремонт домов, и узнаваемая.

Урмас подошел, толкнул. Да это же палата урологии! На дальней кровати перед окном с сомкнутыми занавесками сидела, сложив руки на коленях, Вера. Она покачивалась из стороны в сторону и шептала:

- Не спрашивай и не ищи того, что имеешь с самого рождения. Не отделяй от себя Высшую радость, иначе в душе твоей останется одна преисподняя.

Ничего не ответив, только улыбнувшись ей, он пошел прямо в стену и вышел в унылое сожженное пространство между старыми бараками, с серыми, словно выбеленная солнцем кость, прутьями беседки...

Сцепив руки за спиной, Урмас стремительно проходил по отделению. Полы его пижамы развевались, обнаженная грудь зябла от настоянных на ледниках ветров, но разум благословенно закипал. Он забрал у медсестер ненужный им градусник и частенько мерил температуру мозга, расчетливо улыбаясь, когда видел жидкую нить за сороковой отметкой.

Плавилась и обгорала, вспыхивая на узлах, стальная сетка, в которую он, как и все, был спеленут с рождения. И в наступающем зареве высветлялись темные окраины его прошлого, и не было особого труда в том, чтобы, выйдя на улицу после тихого часа, пройти по Элеваторной и с грустью посидеть на корточках у оконца, за которым он же что-то торопливо чертит под настольной лампой, напротив, поставив локти на колени и, уперев, в ладони подбородок, слушает нагая женщина с чуточку испуганными глазами. С грустью смотреть, чувствуя, как за спиной притоптывает и бьет себя крюком между колен Гадий Алексеевич.

"Помню, круг как петля, тройная - накинутая на человеческие тело, время и пространство. Убого! В линейном пространстве фатальность неизбежна".

Урмас шел обратно, по звездной мерцающей пыли. "Только сейчас от соприкосновения моего пера с бумагой забрызжут искры, и листы с моими откровениями будут тяжелее Моисеевых плит!"

- Можно попробовать кислород, - снисходительно отвечал Савойский на генеральном обходе, не переставая писать, - если вы подозреваете смещение позвонков. Тело меня не интересует. Оно всегда было вашим и никогда моим. Но не сегодня. Дайте мне два дня, и я буду готов... Да присядьте вы, наконец. Все заскоком, заскоком... Поговорите с людьми, что ж они у вас наедине со своей болью. Режете вы тело, а рубцы от этих порезов остаются на сердце...

Дали ему два дня.

На третий, нежаркий августовский, Савойский Урмас Оттович, 1962 года рождения, высокий, желтоволосый парень с маленьким, по-старчески сморщенным лицом, шел с двумя крепкими молодыми парнями к Аркалыкскому автовокзалу. Шел быстро, вздрагивая, когда наступал правой ногой, смотрел вперед себя несколько напряженно, прижимая к груди ветхую канцелярскую папку.

Степная поземка осыпала красноватой пылью притротуарные кусты, за горными навесами марганцевых отвалов блестело бутылочным стеклом солнце...

Не доходя до вокзальной площади, свернули в переулок, где за высокой глинобитной стеной находилось пятиэтажное здание ОПНД с зарешеченными до четвертого этажа окнами.

Спустя час Савойский, бледный, как и все хроники, будет стоять в ординаторской мужского отделения. Он опустит руку в зеленый светящийся омут рядом стоящего аквариума и начнет спокойно и веско говорить. Руке хорошо, прохладно, в ладонь нежно толкаются рыбы...

- Свобода должна быть дарована с рождения. Иначе всю жизнь придется за нее бороться. А борьба есть зависимость от противника. Где есть зависимость, - он лукаво улыбнется, - там нет свободы. Я дам вам истину, но... в обмен на судьбу!

И станет старательно раскладывать на столах перед врачами чистые листы бумаги.

Logo